Посмеялись. Потом разговор сам собой свернул на тему войны.

— Вот что я тебе скажу, Вадим Александрович, — сказал Стрижак, ставя стакан. Лицо у него стало серьезным. — Я тут поглядел, что и как. И на берег поглядел, и на бухту. Скажу прямо, как есть. Берег не удержать.

— Знаю.

— Не знаешь, а я тебе покажу. — Он принялся водить по столу пальцем, будто по карте. — Вот бухта. Вот пост. Придут они не пешком, придут на кораблях. А у корабля пушки. Большие, не чета вашим. Станут в нескольких верстах от берега, куда ваши трехдюймовки не достанут, и начнут молотить. Как канонерка та, только в сто раз сильнее. По окопам, по батарее, по всему, что на берегу. Час молотят, два. И некому им ответить. А потом спускают шлюпки и везут пехоту. И пехоты той не рота и не две. Дивизия. Свежая, сытая, обученная.

— И что мы этой дивизии противопоставим, — сказал я. — Пять тысяч, половина с берданками.

— Ничего мы ей на берегу не противопоставим. — Стрижак убрал руку с тарелки. — На берегу нас сметут. Артиллерией с моря сметут, не дав головы поднять. Кто в окопе останется, того шлюпочный десант штыком добьет. Держать берег в открытую, против корабельных пушек, это гиблое дело. Положим людей, и весь сказ.

Он замолчал, отпил вина.

— А что тогда? — спросила Аня тихо.

— А тогда, Анна Николаевна, надо не берег держать. — Стрижак повернулся к ней. — Надо их с берега пустить. Пущай высаживаются. А как пойдут вглубь, в тайгу, тут они наши. Тайга большая, тропы узкие, а мы каждую тропу знаем, а они ни одной. Тут их и бить. Из засады, ночью, тихо. Сегодня секрет вырезали, завтра обоз пожгли, послезавтра офицера сняли. Минами тропы обложить. Твоими трубами по ним из кустов. Не давать им ни сна, ни отдыха. Чтоб каждый куст стрелял, а стрелка не видать.

— Партизанская война, — сказал я.

— Она самая. — Стрижак кивнул. — На берегу мы никто, а в тайге мы хозяева. Их сила в кораблях да в пушках, а в тайге ни корабль, ни пушка не помога. Там человек на человека. А человек на человека, ночью, в лесу, это по нашей части.

Он криво усмехнулся.

— Это мы умеем, Вадим Александрович. Это мы хорошо умеем.

* * *

Петербургский врач 10 (СИ) - img_10

Глава 11

* * *

Совещание шло второй час. Начальник штаба доложил о транспортах: сколько готово, сколько под погрузкой, когда подойдут остальные. Харагути слушал, не перебивая, и время от времени ставил карандашом точку на полях донесения.

Майор Масуда Кэнъити стоял у стены со своей папкой. Когда дошла его очередь, он подошел к столу, вынул из папки лист и положил перед генералом.

— Получено сегодня утром, ваше превосходительство. Из разведывательного управления флота.

Лист был исписан на треть. Харагути прочел его, отодвинул, придвинул снова и перечитал.

Флот сообщал, что связь с агентурой в Николаевске и на острове Сахалин прервана. Возобновить ее в ближайшее время не представляется возможным. Ниже стояли номер, подпись и печать.

— Во флоте не любят писать прямо, — сказал Масуда. — Но здесь и так все понятно.

— Понятно, — согласился Харагути.

Начальник штаба поднял голову от своих бумаг и опустил ее снова.

Взяли всех.

Харагути положил лист поверх донесений.

— Получается, врач жив.

— Жив, ваше превосходительство.

— Вы узнали, кто он такой? Откуда он взялся?

— Еще нет. Нужен день. Может быть, два.

Харагути кивнул.

— Хорошо.

Он повернулся к начальнику штаба.

* * *

— Умеете, — согласился я и посмотрел на его правую ногу, вытянутую под столом. — Только ночью по тайге ходят ногами, Матвей Кузьмич. А у тебя ходячий лазарет. Ты сам так сказал.

— Сказал.

Стрижак не обиделся.

— Выздоровят!

— Кто его знает, как долго это будет. Приводи их завтра утром в батальонный лазарет, к Розанову, вы там рядом. Посмотрю каждого. И тебя тоже.

— Меня-то зачем? Я здоров.

— Ты по сходням спускался так, будто правая нога у тебя стеклянная.

Стрижак посмотрел на меня, потом на Аню, проверяя, заметила ли и она, и засмеялся.

— Глазастый. Ладно, смотри. Всех приведу. Это ты дело придумал. Их давно никто не смотрел. В Николаевске фельдшер был на всех один, и тот к обеду уже такой.

Он щелкнул себя пальцем по горлу.

— Я пойду с тобой, — сказала Аня.

Спрашивать она не стала. Я вспомнил наш разговор про настоящую практику.

— Пойдешь. Возьми косынку и тетрадь, будешь записывать.

Стрижак ушел за полночь. Семён проводил его до угла, вернулся, запер дверь на засов.

Утром Розанов отдал нам свою приемную.

— До одиннадцати, — сказал он. — Потом пойдут мои. А я, с вашего позволения, посмотрю.

— Смотрите.

Приемная была длинная, в два окна на казарменный двор, с лавкой вдоль стены, столом и кушеткой, обтянутой клеенкой. Стены недавно побелили. За дверью в торце была перевязочная, и там фельдшер Розанова уже гремел кипятильником.

Стрижак привел своих к восьми. Казаки вошли один за другим, сняли папахи и встали в ряд, как перед начальством.

Сначала я посмотрел на всех сразу, не подходя. Так смотрят на перевязочном пункте, когда носилок больше, чем рук, и надо понять, кто не дождется.

Дождаться могли все. Двое держали правую руку на косынке, и один из них, когда я к нему повернулся, по привычке подпер локоть левой. Худой казак с запавшими глазами стоял, привалившись плечом к стене, и сел бы, если бы позволили. Желтоватый, с обметанными губами, мял папаху, и пальцы у него были мокрые. Совсем седой, хотя ему было едва за сорок, на правую ногу почти не вставал. У одного вся левая щека была в розовых рубцах, которые я заметил еще на пристани. Последний в ряду опирался на палку. Остальные трое с виду были здоровы. С виду.

Бумаги у них были из трех разных госпиталей, и писали в них почти одно и то же. Рана зажила. Годен к нестроевой. Лечение продолжать по месту службы. Место службы теперь было здесь, значит, и лечение тоже.

— Раздевайтесь до пояса, — сказал я. — Сапоги пока не трогать. Аня, начни с температуры, у всех.

Казаки покосились на Аню и взялись за рубахи. Седой пробурчал что-то про барышню.

— Это не барышня, — сказал Стрижак. — Это сестра милосердия. Она в Харбине вашего брата сотнями перевязывала. Снимай, Буров, не красней, тебе не к лицу.

Аня раскладывала на чистом полотенце градусники, которых у Розанова нашлось четыре, и на казаков не смотрела. Розанов отвернулся к окну.

Я начал с косынок.

Федоту Бабкину пуля прошла плечо навылет, спереди назад, ниже сустава, и ничего важного не задела. Оба отверстия затянулись, рубцы розовые, мягкие, не горячие. Я снял с него косынку и бросил на лавку.

— Подними руку. Вперед. Не бойся.

Рука пошла и остановилась, не дойдя до плеча. Я взялся за локоть и повел выше сам. Бабкин зашипел, а лопатка поехала вслед за рукой, как приклеенная: сустав почти не двигался. Плечо под пальцами было заметно тоньше левого, мышца за три недели без дела похудела.

— Кожу здесь чувствуешь?

Я провел ногтем по наружной стороне плеча.

— Чую.

Значит, нерв цел.

— Кто велел носить косынку?

— Фельдшер. Носить, говорит, пока не скажут снять.

— А сказали?

— Никто не сказал, ваше высокоблагородие.

Суставу, чтобы задубеть, хватает двух недель. У Бабкина было три.

— Косынку больше не надевать. Грей плечо горячим мокрым полотенцем с четверть часа, а потом вот так.

Я нагнул его вперед и велел свесить руку. Она повисла. Я качнул ее, и он стал качать сам, сначала вперед и назад, затем по кругу. Кто-то у стены хмыкнул.

— Чего ржете? — сказал Стрижак. — Вас всех то же самое ждет.

Бабкина я поставил лицом к стене.