Вьюки распределили так, чтобы тяжелое легло на всех поделенным, а не одной кучей. Самое увесистое, инженерный груз, занимало пять-шесть лошадей. Две шли под медицинский запас и пенициллин, порознь. Одна под инструмент и перевязку, одна-две под специальные винтовки с глушителями и прицелами, две под боеприпасы, остальные под походное имущество и малый запас провизии.

Еду на все десять суток тащить было незачем. На тракте стоят селения и казенные склады, а телеграмма Ляпунова шла впереди нас: кормить и давать фураж. Лишний пуд, который не везешь, это лишняя верста в день.

Аня знала, что я еду без нее, и приняла это тяжело. Не потому, что боялась остаться. Ей хотелось в дело, и со мной.

— Там каторги вдвое больше, чем здесь, — сказал я. — И ни полиции, ни охраны. Дорога такая, что женщине на ней не место. Не потому, что ты слаба. Потому, что я не смогу одновременно воевать, лечить и думать о тебе. А думать буду. И в нужную минуту это меня подведет.

— Хорошо, — вздохнула Аня. — Не объясняй. Я все понимаю. Просто скажи, что вернешься.

— Вернусь.

— Вот и все, что мне надо.

Семёну я сказал другое.

— Остаетесь за старшего при пенициллине. Вторая партия (и все другие) на вас. Доведите их, как довел первую. И смотрите за Аней. Не отходите. Кольт при ней всегда, но этого мало. Будьте рядом.

— А вы там как? — спросил Семён. — Без меня? За вами глаз да глаз нужен.

— Гм… ну если на то пошло, что я сам, как ребенок, там за мной Стрижак присмотрит. И Ракитин. Справятся вдвоем как-нибудь!

— Вы, Вадим Александрович, куда ни поедете, там сразу беда, — сказал Семён почти в точности словами Стрижака, и я засмеялся.

— Ничего. На этот раз беда будет не у меня, а у тех, кто меня встретит.

Семён не улыбнулся. Он достал наган, проверил барабан и убрал обратно.

— Будьте осторожны.

— Буду.

— И возвращайтесь.

— Вернусь. Все будет хорошо.

Я и сам почти в это верил.

Вышли на рассвете. Городок еще спал, только у пристани грузились на пароход какие-то люди, да дневальные носили воду. Обоз вытянулся за постом, на дороге к Арково, цепочкой. Впереди Стрижак с проводником и двумя казаками в головном дозоре, за ними вьючные, потом остальные, в хвосте тоже пара казаков. Ракитин ехал рядом со мной.

Аня стояла у поворота. Я оглянулся один раз. Она подняла руку, не махала, просто подняла. Семён стоял рядом. Больше я не оглядывался.

Дорога пошла вверх, через сопки, мимо Арково, и север остался за спиной.

Шли быстро. Лагутин вел уверенно, знал, где обойти размытое, где спрямить, где дать лошадям передохнуть. На ночь становились у зимовий или на казенных этапах, где нас кормили и меняли выдохшихся лошадей, как и обещал Ляпунов. Рыковское, большое село с церковью и тюрьмой, почти как Александровск, прошли на вторые сутки. Дальше места пошли все глуше.

Онор стоял уже в тайге. Селение маленькое, в полсотни изб вдоль тракта, с этапной тюрьмой посередине, низкой, за частоколом, и казенным складом рядом. Кругом стеной стоял лес, темный, в два обхвата. Жили тут беднее рыковских. Поселенцы, ссыльные, несколько надзирателей да этапная команда. Избы серые, вросшие в землю, с огородами, не слишком отвоеванными у тайги.

Мы остановились у этапа. Смотритель, немолодой, замотанный человек в выцветшем кителе, засуетился и отвел нам место для ночлега и загон для лошадей. Телеграмма дошла и сюда.

— На юг идем. В Корсаков, — сказал я.

Он покачал головой.

— Ой, не время сейчас в Корсаков…

Пока люди устраивались, я прошелся по Онору. Народу было немного. Бабы у колодца, двое мужиков чинили изгородь, у склада грузчики перекидывали мешки. Все смотрели на нас молча, без страха, но и без приязни, как смотрят на всех чужих, которые проходят через их край и уходят, оставляя их жить дальше.

Один поселенец, старый, с черными от земли руками, задержал на мне взгляд дольше других. Смотрел на китель, на людей, на лошадей.

— Доктор? — спросил он.

— Доктор.

— У нас тут доктора отродясь не было. Фельдшер, и тот раз в месяц.

— На юг еду. Я тут ненадолго.

— Жаль, — сказал он и отвернулся.

Я спросил, что у него болит, но он не ответил.

Заночевали, а с рассветом пошли дальше. За Онором тракт сузился, тайга подступила вплотную, и дорога пошла то в гору, то под гору, через ручьи и буреломы. Головной дозор ушел вперед, Лагутин держался при Стрижаке. Люди в седлах помалкивали. Тайга давит, в ней не разговоришься. Она здесь хозяин, не ты.

На третий день за Онором мы и встретили айнов.

Их было человек десять, у обочины, где тропа спускалась к ручью. Не деревня, не стойбище, а небольшая группа, из тех, что ходят с промысла или стоят временным лагерем на хорошем месте, у воды и у рыбы. Мужчины, несколько женщин, дети. Мужчины низкорослые, крепкие, с темными лицами и густыми черными волосами, бородатые, в одежде из рыбьей кожи и собачьего меха, с какими-то своими узорами по вороту и рукавам. У огня лежала перевернутая долбленая лодка, вялилась на жердях рыба.

Это были здешние, коренные. Жили на острове испокон веку, рыбачили, били зверя, ставили сети, кочевали за рыбой и за соболем. Русские пришли на их землю с каторгой и тюрьмами, японцы шли с юга со своими порядками, а они оставались между теми и другими, и доставалось им от всех.

Именно так. Не врать же самому себе.

Обоз остановился. Стрижак подъехал ближе, и казаки за ним. Айны не встали, не поклонились, не кинулись помогать и не отбежали. Мужчины смотрели на нас спокойно и даже как-то недобро. При виде вооруженных всадников женщины неторопливо, без суеты, увели детей к деревьям, и там стояли, не выпуская их из рук.

— Гляди, как встречают, — сказал Стрижак. — Будто мы им должны.

— Они никому не рады, — сказал Лагутин. — Ни нам, ни японцам. Привыкли, что от гостей одна беда.

Ракитин смотрел на айнов внимательно, как смотрел на все.

— Женщин спрятали, — сказал он негромко. — Детей увели. Нас боятся.

— Японцам, значит, сочувствуют, — сказал Стрижак. — Юг близко. Японец тут и ходит.

— Никому они не сочувствуют, — сказал Лагутин. — Им бы, чтоб их оставили в покое. И те, и другие.

Он перекинулся с айнами несколькими словами, на смеси русского и ихнего, помогая себе руками. Старший, пожилой, с проседью в бороде, ответил коротко, не двинувшись с места. Лагутин перевел:

— Говорят, идите своей дорогой. Они нам не мешают, и мы чтоб не мешали.

— Разумно, — сказал я.

Мы бы и пошли своей дорогой. Но я кое-что заметил.

Мальчишка лет десяти лежал у самого костра, и даже при всей неподвижности айнов видно было, что лежит он не от лени. Лицо блестело от пота, хотя у костра было не жарко. И смотрел он не на нас, а в одну точку перед собой, как смотрят, когда очень больно и уже все равно, кто пришел.

— Стой, — сказал я и слез с лошади.

— Вадим Александрович, — сказал Стрижак. — Не лезь. Народ чужой.

— Там ребенок болен. Сильно.

Я пошел к нему. Айны подобрались, мужчины шагнули ближе, старший что-то резко сказал. Лагутин заговорил быстро, объясняя, кто я. Я не ждал, пока договорятся, присел у мальчишки и откинул шкуру, которой он был накрыт.

Правое бедро распухло вдвое против левого. Кожа на внутренней стороне, в середине, была натянута, красная и горячая, с багровым отливом, а в глубине, когда я осторожно тронул, подавалась, как подходящее тесто. Там было жидко. У края опухоли виднелся затянутый коркой след, небольшой, с ноготь.

— Чем поранился? — спросил я.

Лагутин перевел. Старший ответил.

— Сучком, говорит. В лесу. С неделю назад. Напоролся, вытащили, а нога стала пухнуть.

Я тронул лоб мальчишки. Горячий, как печка. Губы сухие, растресканные. Пульс частый и слабый. Мальчик был плох. Такой нарыв, если его не вскрыть, уйдет вглубь, под мышцу, в кость, разольется по ноге. И тогда, вероятно, все.