Лагерь стоял за избами, на сухой террасе над рекой. Три больших навеса из жердей, крытых корьем. Землянки в склоне, а где на землянки не хватило рук, шалаши. Кухня с двумя котлами. Патроны держали в погребе под бывшей засолочной, у входа стоял часовой. Ящики с сухарями сложили под навесом и накрыли брезентом, и штабель был ниже, чем я ожидал.
— Часть уже в тайге, — сказал Быков, перехватив мой взгляд. — Три склада по долине. Сухари, соль, патроны. Если придется уходить, уходить надо налегке.
От лагеря в лес вело несколько троп, натоптанных до голой земли. Лошади, голов двенадцать, стояли отдельно, ниже по реке. Конных у Быкова было десять человек, они ходили разъездами по долине и по берегу. Пушек не было, пулеметов тоже. Были винтовки, конный десяток и тайга.
— А моряки с «Новика»? — спросил я. — Пулевич говорил, что они у вас.
— Были у меня. На прошлой неделе ушли в Корсаков, к своим пушкам.
Люди выглядели пестрее лагеря. Халаты одни носили казенные, еще крепкие, другие старые и латаные, вылинявшие так, что серыми их можно было назвать только из вежливости. Кто-то был в бушлате, кто-то натянул поверх халата меховую безрукавку. Шапки с крестами носили не все. Бороды отпускал и стригся каждый как хотел. Вещевые и сухарные мешки, лопаты и топоры висели на столбах навесов.
У первого навеса дружинник сидел на корточках у костра, зажав берданку между колен, и пек на прутике рыбину. Двое у землянки громко спорили со своим старшим. Тот дослушал, сказал одно короткое слово, и спор кончился. Под навесом с сухарями курили. Регулярный солдат получил бы за такое наряд, а может, и что похуже.
Возле крайней избы рослый детина, голый по пояс, чистил берданку. Руки и грудь у него были синие от наколок: кресты, якорь, какая-то женщина с рыбьим хвостом. На поясе висел нож в самодельных ножнах, длиной почти в локоть.
Проходивший мимо пожилой дружинник снял шапку и спросил Быкова, подвезут ли к субботе табак.
— Подвезут, Евсеич, если в Корсакове не скурят.
Евсеич удовлетворенно кивнул и пошел дальше.
Стрижак шел рядом и смотрел по сторонам. Лицо у него было весьма удивленное.
— Это у вас солдаты? — спросил он наконец.
— Нет, — сказал Быков.
— А кто?
— Пока дружинники.
— И как они в бою?
— Там посмотрим. Пока неизвестно!
Стрижак хмыкнул. Ответ ему, кажется, понравился больше, чем если бы Быков начал хвалиться.
Я тоже смотрел. Врачу в чужом лагере первым делом положено найти, к чему придраться. Воду для котлов брали выше лагеря, отхожие ямы вырыли ниже, за коновязью. Костры горели в ямах, с подветренной стороны от навесов. Под каждым навесом стояли козлы с винтовками, и на жерди над ними углем был выведен номер десятка. Часовые торчали там, где им положено.
— Кто они у вас? — спросил Ракитин.
— Разные. Больше всего каторжных, с зачетом. Поселенцы. Свободные есть, охотники с речек. Отставные солдаты, этих мало, они у меня старшими.
Быков поправил шашку.
— Когда я их в марте принимал, командовал ими помощник смотрителя. Строем к обеду он их ходить научил. Остальному нет.
— А вы?
— А я учил остальному. Строем в тайге не ходят.
Мы дошли до конца лагеря и повернули обратно.
— Где у вас врач? — спросил я.
— Нету.
— Фельдшер?
— Тоже нету.
— На двести человек?
— На двести двадцать.
— В Александровске мне называли полтораста.
— По спискам полтораста. Остальные пришли сами. Кормить их тоже никто не обещал. Кормлю.
— И кто у вас лечит?
Быков показал подбородком на крайнюю землянку. У входа на чурбаке сидел пожилой дружинник и полоскал в тазу бинты.
— Пахомыч. Шесть лет служителем при корсаковском лазарете.
Я молчал секунд пять.
— Прекрасно, — сказал я.
Пахомыч поднялся нам навстречу и вытер руки о холстину. Было ему под шестьдесят. Сутулый, с седой бородой клином и светлыми, глубоко сидящими глазами. Рукава халата закатаны выше локтей.
— Больные есть? — спросил я.
— Один лежачий, ваше высокоблагородие. Остальные ходячие, по мелочи.
— Показывай лежачего.
Землянка у него была чистая. Пол выметен, нары застелены сеном и холстом. На полке стояли банки, чайник и полбутылки карболки, которую Пахомыч выпросил в Корсакове и строго берег.
На нарах у стены лежал дружинник лет тридцати, крупный, бородатый, с красным потным лицом. Правая нога была обмотана тряпками от колена до щиколотки и лежала на свернутой шинели. Он посмотрел на меня мутными глазами и попробовал сесть.
— Лежи, — сказал Быков. — Это Лызлов. Рубил жерди на складе, четыре дня назад. Топор с сучка сорвался.
Я потрогал Лызлову лоб, потом взял пульс. Жар, и сильный. Сто десять.
— Знобит?
— Ночью трясло, — сказал он. — Зубами стучал.
Я размотал тряпки. Голень от колена вниз отекла и лоснилась. По передней поверхности, на ладонь ниже колена, шла рана сантиметров в десять, зашитая частыми стежками. Нитки глубоко ушли в распухшую кожу. Вокруг шва все было багровым и горячим, а между стежками сочилось мутное, серое. От раны по внутренней стороне колена тянулась к бедру узкая красная полоса.
От повязки пахло гноем, обычным, без гнилой сладости. Я нажал пальцами на отек вокруг раны в нескольких местах и прислушался. Под кожей не хрустело.
— Что вы ищете? — спросил Быков.
— Газ. Если под пальцами хрустит, там завелась дрянь, от которой ногу отнимают по самый пах. И то не всегда помогает. Не хрустит. Это уже хорошо.
В районе паха под пальцами перекатились припухшие узлы. Лызлов дернулся.
— Кто шил?
— Я, — сказал Быков.
Шов был сделан на совесть. Стежки одинаковые, частые, затянутые туго, как на парусине. Узлы, правда, обычные, но держали.
— Где учились?
— В Маньчжурии. На перевязочном пункте, когда раненых было больше, чем рук. Фельдшер шил, я держал. Потом он сказал: шей сам, ты видел. Я и шил.
— И сколько ваших зашитых потом ходили?
Быков помолчал.
— Не знаю. Их увозили.
Я сел на край нар.
— Шьете вы неплохо, Василий Петрович. Только не то и не тогда. Рану от топора, в лесу, через полдня шить нельзя. В ней земля, кора, нитки от штанины. Вы все это зашили внутрь и заперли. Теперь оно лезет наружу между стежками. Рваную, рубленую, огнестрельную и все, что пролежало полдня, не шейте никогда. Промыть, положить мазь, марлю, и пусть заживает открытой. Дольше, зато с ногой.
Быков слушал внимательно, не перебивая.
Котелок у Пахомыча стоял на углях, и вода в нем уже кипела. Инструмент я бросил в кипяток, вымыл руки и облил их спиртом. Лызлову ввел морфий под кожу, в плечо, и показал Быкову шприц.
— Смотрите. Кожу в складку, иглу под нее наискось, не в мышцу. Поршень медленно. — Я вынул иглу. — Дальше это будете делать вы.
Минут через десять Лызлов задышал реже, лицо у него обмякло. Кокаин я все-таки ввел по краям, хотя в воспаленной ткани он берет плохо, и стал снимать швы.
Нитки я резал по одной и выдергивал пинцетом. После третьей края раны разошлись сами, и из глубины поползло желто-серое, густое, с кровью. Пахомыч подставил таз вовремя, без подсказки. Жарков держал ногу. Я снял остальные стежки и развел края.
Внутри была каша из гноя, сгустков и размякшей ткани. В нижнем углу пинцет нащупал что-то плотное. Я потянул и вытащил клок серого сукна размером с треть ногтя. Следом щепку, маленькую, тонкую. Быков смотрел на это молча.
— Ночью шили? — спросил я.
— Вечером. У костра.
— Оно и видно.
Кость на дне раны была белая и гладкая. Топор дошел до нее, но надкостницу не рассек. Если бы гной успел забраться под надкостницу, разговор вышел бы другой, и, скорее всего, совсем печальный.
Полость я промыл марганцовкой. Затем открыл банку с пенициллиновой мазью, заложил ее в рану по всему ходу и прикрыл рыхлой марлей, не туго, чтобы гною было куда выходить.
— Шить не будете? — спросил Быков.