— Да. Почти все видно, но сплошь берег не закрыт, — сказал он. — Людей нет. Я это знаю и ничего не могу с этим сделать.
— Тот, кого мы ищем, живет здесь, — сказал Ракитин. — На сутки он уйти не может, его хватятся. Значит, должен обернуться за ночь. Получается, несколько верст в одну сторону, не больше. В этих пределах место, откуда огонь видно с моря и не видно ни с одного поста, одно.
Он положил палец на карту. К западу от поста, за вторым мысом, берег уходил дугой.
— Туда и пойдем. Глянем. Сейчас, пока светло.
До поста на втором мысу доехали верхом, по береговой дороге, за час с небольшим. На камнях над обрывом сидели солдат и двое дружинников, рядом паслась оседланная лошадь. Солдат доложил Стерлигову, что за ночь ничего не видели. Лошадей мы оставили им.
Дальше дороги не было. Внизу, под обрывом, галька, камни, выброшенные морем бревна. Наверху сплошной бамбучник, жесткий, выше пояса.
Тропу Стрижак нашел через полверсты, раньше Стерлигова, хотя берег знал Стерлигов, а не он. Узкая, в один след, со сломанными стеблями по краям, где свежими, где уже пожелтевшими. Она тянулась по склону и обходила пост стороной.
— Ходят, — сказал Стрижак. — Один. Не каждый день, но ходят. Точнее, один. И пост обходит, хитрый.
Через версту тропа спустилась в ложбину с ручьем. Глина там оказалась рыжей и липкой, нога уходила в нее по щиколотку. У воды на глине отпечатался сапог. Стрижак присел над ним.
— Не казенный. Каблук узкий, с подковкой. Городской сапог. И человек длинный, шаг широкий.
Ракитин смерил след карандашом, записал в книжку и посмотрел на часы.
Минут через сорок тропа вывела к обрыву над маленькой бухтой и по расщелине пошла вниз. На середине спуска открывался уступ, площадка шагов в пять. С трех сторон ее закрывали скала и кусты, открытой оставалась только сторона к морю.
На площадке нашлось кострище. Круг из закопченных камней, в нем зола, слежавшаяся в несколько слоев, сверху прибитая дождем корка. Жгли здесь не раз. Под скалой лежала охапка сухого плавника, переложенная берестой и укрытая сверху травой, чтобы не намокла. У большого камня, на котором удобно сидеть, валялись окурки.
Ракитин поднял один двумя пальцами. Папироса, картонная гильза, выкурена до половины.
— Каторжный папирос не курит, — сказал Стрижак. — Солдат тоже. Махорку в газету крутят.
— А дрова приготовлены на следующий раз, — сказал я.
— Значит, следующий раз будет, — сказал Ракитин.
Внизу из гальки торчали гнилые доски, остатки навеса, рядом заросшие травой ямы.
— Японская рыбалка, — сказал Стерлигов. — До войны тут стояла их артель. Место им известное.
— Тогда и искать им ничего не надо, — сказал Ракитин.
Я спустился к воде и обернулся. Отсюда площадку было видно целиком. С тропы над обрывом, по которой мы пришли, ее закрывала скала. Мысы по обе стороны выдавались в море и заслоняли бухту от постов.
— С моря ночью такой огонь видно за много верст, — сказал Стерлигов. — Если ясно.
Стрижак оглядел скалу, кусты, расщелину.
— Так давайте тут и сядем. Придет, возьмем.
— Придет, — сказал Ракитин. — А когда? Через три дня? Через неделю? Если ходить сюда каждую ночь, на посту заметят. И кто ему скажет, что пора идти? Разве что новую телеграмму…
— Точно! — чуть ли не одновременно согласились мы.
Ракитин велел ничего не трогать. Окурок, который поднял, завернул в бумагу и спрятал, остальное оставил, как лежало. Уходили мы по камням, чтобы не натоптать.
Обратно Ракитин шел молча и все поглядывал на часы. На посту, садясь в седло, он сказал, что пешком, ночью, по этой тропе отсюда до Корсакова выйдет часа три. Туда и обратно как раз на всю ночь.
В штаб мы вернулись к семи. Ракитин бросил фуражку на стол, сел и спросил Стерлигова:
— Сколько у вас людей на телеграфе?
— Трое. Дежурят сутками, сменяются вечером, в девять.
— Кто?
— Ремизов, Герасим Гордеевич, старший. Ему под шестьдесят. Ступин, молодой, второй год здесь, женат, двое детей. И Лузгин.
— Спросите Баронова, — сказал я. — Он их всех лечит.
Баронова привели через четверть часа. Ракитин расспрашивал его о здоровье всех троих так, будто собирал сведения для страхового общества. Баронов отвечал и ничему не удивлялся.
— Ремизов? Сердце. К вечеру ноги отекают так, что сапоги не лезут, ходит в калошах на шерстяной носок. До церкви поднимается с двумя остановками. Двенадцать верст ночью? Он до мыса не дойдет.
— Ступин?
— Здоров. Младшему у него полгода, ночами кричит. Ступин мне сам жаловался, что не спит, качает. Жена у него такая, что если он ночью выйдет за порог, она переполошит весь пост.
— А Лузгин?
Баронов помолчал.
— Пьет. Один, не в компании. Весной приходил за порошками, жаловался, что не спит. Я сказал: бросьте пить и будете спать. Он ответил, что от водки как раз и спит.
— За аппаратом засыпает, — сказал Стерлигов. — Это весь пост знает. Я дважды носил ночью телеграммы, и оба раза он спал, а лента лежала на полу.
Он помолчал.
— И еще. У меня со службы в прокуратуре привычка смотреть людям на сапоги. По сапогам видно, где человек был. У Лузгина они то в рыжей глине выше щиколоток, то вымыты так, будто он их всю ночь мыл. Я еще думал, где он в посту такую глину находит. У нас тут песок да щебень.
Ракитин посмотрел на меня. Я вспомнил ложбину с ручьем.
— Какой он из себя?
— Высокий, сутулый, — сказал Стерлигов. — Лет тридцати пяти. Лицо длинное, желтое. Усики рыжеватые, жиденькие. Не женат. Снимает комнату на нижней улице, ни с кем не водится, в карты не играет. Хмурый человек.
— Леонтий Андрианович, — добавил Баронов. — Он у меня в книге записан.
— Ступина пока не вычеркиваем, — сказал Ракитин. — Но начнем с Лузгина.
Арцишевский слушал все это, стоя у карты. Ракитин изложил ему, что мы видели на берегу и что он предлагает.
Шифрованная телеграмма Ляпунову: что установлено и кого подозреваем. И просьба. Завтра, между десятью и двумя часами дня, отправить сюда открытым текстом, с копией по всей линии, новую телеграмму. Что из Александровска срочно вышел обоз, при нем лица, прибывшие с материка с особыми полномочиями, и что-нибудь такое, мимо чего японцы не пройдут.
— Пулеметы, — сказал я. — Пара пулеметов с патронами.
— Пулеметы, — согласился Ракитин. — И все в том же тоне, что в первый раз. Кормить, фураж, лошадей. Чтобы читалось как обычный приказ, а не как приманка.
— Почему именно завтра? — спросил Арцишевский.
— Потому что завтра дежурит Лузгин. Он сам примет телеграмму. В девять вечера сменится. И если это он, ночью пойдет к бухте. Иначе мы не будем знать, в какую ночь его ждать.
— А почему не арестовать его сейчас?
— Сейчас он скажет, что гуляет по ночам у моря от бессонницы, — сказал Ракитин. — И будет прав, пока мы не докажем другого. А с огнем в руках ему говорить будет нечего.
— Ремизов сегодня? — спросил Арцишевский.
— До девяти, — сказал Стерлигов.
Арцишевский посмотрел на часы.
— Пишите.
Ракитин писал полчаса. Стерлигов переводил текст в цифры, сверяясь с ключом. В половине девятого вестовой унес бланк на телеграф и вернулся с квитанцией. Принял, Ремизов.
Утром Баронов перехватил меня у лазарета и повел к койке матроса с язвой на пятке. Краснота отступила от карандашной черты почти на палец. Он показывал мне это так, будто сам ее отодвинул.
Телеграмма пришла в начале первого. Рассыльный, мальчишка лет четырнадцати, принес ее в штаб, отдал дежурному писарю и ушел, начав насвистывать. Писарь отнес ее Арцишевскому.
«Корсаков. Полковнику Арцишевскому. Копия всем станциям по тракту. Сего числа из Александровского поста срочно выступил вьючный обоз. При обозе лица, прибывшие с материка с особыми полномочиями, а также два пулемета с патронами для Корсаковского отряда. Продовольствие, фураж и лошадей для смены давать без задержки. Военный губернатор Ляпунов».