— Ездил.
— Как познакомились?
— В трактире подсели. Русские. Я выпивал, они угостили. А потом сразу, без всяких подходов. Вы, говорят, в Корсакове на аппарате служите. Триста рублей в месяц хотите?
Триста рублей в месяц. Японцы ценили его раза в шесть выше, чем почтово-телеграфное ведомство.
— Откуда они знали, где вы служите?
— Знали.
Он помолчал.
— Все знали. Где служу, сколько получаю. Что пью. Что один. Присматривались, видно, сначала. Изучали.
— И почему решили, что вы не пойдете к начальству?
— Потому и решили.
Он сказал это с каким-то безнадежным вызовом.
— Сразу согласились?
— Наутро. Они наутро опять пришли.
— Как получали деньги?
— Клали в условленное место. Я ездил на материк.
— Где?
— На кладбище за постом. У часовни плита треснутая, под ней.
— Кто клал?
— Не видел. Ни разу. Сначала думал, обманут. Ходил проверять. Ни разу не обманули.
Честные люди, в своем роде.
— Что от вас требовалось?
— Все, что идет по проводу и не только. Войска, обозы, пароходы. Начальство, если едет. Как придет, в ту же ночь сюда. Знаки мне дали, я выучил, а бумагу сжег.
— Про нашу команду, про доктора, тоже вы?
— Я.
— В ту же ночь?
— В ту же.
— Вам отвечают? Фонарем, огнем?
— Нет. Никогда.
— Тогда откуда вы знаете, что вас видят?
— Платят. Значит, видят.
— А как?
— Не знаю. — Лузгин переступил с ноги на ногу, галька под ним заскрипела. — Может, лодку подводят поближе. Может, с судна и так видно, ночью огонь далеко идет. В туман, наверное, подходят. В туман издали ничего не увидишь.
Стрижак повернулся к морю. Там было черно до самого края. Если в заливе и стояла лодка, то не близко.
— Что передали сегодня? — спросил Ракитин.
— Что в телеграмме. Обоз из Александровска. Два пулемета. Начальство, с полномочиями.
— Все целиком?
— Целиком. Два раза. Я всегда два раза.
— Хорошо, — сказал Ракитин. — Это очень хорошо.
Теперь я понял, зачем он до последнего держал Стрижака за плечо. Японцы получили сообщение полностью, два раза, и огонь погас так, как гас всегда.
— Пусть теперь ищут на тракте наши пулеметы, — сказал Ракитин.
— Пускай посидят в кустах, — отозвался Стрижак. — Мы уже видели, чем у них это кончается.
— Курить дайте, — попросил Лузгин.
— Здесь не курят. — Ракитин встал с камня. — С моря видно. Вам ли не знать.
Обратно первым пошел Стрижак. За ним Редкин вел Лузгина, держа конец веревки, за ними мы со Стерлиговым и Ракитиным, а солдат Редкина замыкал. Тропу я различал не лучше, чем по дороге сюда, и шел, глядя в спину Стерлигову. Лузгин даже со связанными руками шагал уверенно. Дважды, когда Стрижак уходил вперед и пропадал в бамбуке, Редкин тянул Лузгина не туда, и оба раза тот молча поворачивал в нужную сторону.
К посту на мысу вышли, когда небо над морем начало сереть. Часовой поднялся с камней, увидел, кого ведут, и открыл рот.
— Ты ничего не видел, — сказал ему Стерлигов. — И никого.
— Так точно, ваше высокоблагородие. Никого.
Лузгина посадили на лошадь Редкина, и Редкин пошел рядом, держа повод. В Корсаков въехали, когда совсем рассвело. Улицы были пустые. Работала одна пекарня: там с недавних пор сушили сухари днем и ночью.
Арцишевский спал у себя в кабинете на походной кровати, не раздеваясь, сапоги стояли у изголовья. Видно, только прилег ненадолго. Он проснулся сразу, сел и выслушал Ракитина, не задав ни одного вопроса. Натянув второй сапог, он спросил:
— Сам рассказал?
— Сам. Кроме имен. Имен он не знает.
— Таким имен не говорят. С зимы, значит. — Арцишевский встал. — Все, что шло по проводу открытым текстом.
— Почти все и шло открытым, как я понял, — сказал Ракитин.
Арцишевский ничего на это не ответил и застегнул китель.
— Борис Андреевич. Конвой к восьми часам, унтер и четверо, верхами. Начальника конторы поднимите. Пусть знает, что телеграфистов у него теперь двое.
Через полчаса в штабе было людно, как днем. Бегали вестовые, хлопали двери, смотритель тюрьмы явился в шинели поверх ночной рубахи. Лузгина отвели наверх, в тюрьму, и посадили в одиночку в том же коридоре, где сидел Ямада, только в другом конце. Часового поставили от батальона.
Ракитин сел писать телеграмму Ляпунову. Кого взяли, с чем взяли, что показал. Что утром арестованного отправят на север, с просьбой принять его в Александровске и переправить на материк. Стерлигов переводил текст в цифры, сверяясь с ключом.
На телеграфе дежурил Ступин. Глаза у него были красные, волосы на затылке торчали. Он отстучал все, дождался подтверждения и только тогда, не поднимая головы от аппарата, спросил:
— Господин полковник… Леонтий Андрианович… Это правда?
— Что правда? — спросил Ракитин.
Ступин подумал и больше ни о чем не спрашивал.
Жилье Лузгина обыскивали втроем: Ракитин, Стерлигов и я (решил сходить тоже). Стерлигов настоял на понятых и привел хозяйку и соседа-сапожника. Ракитин не возражал. Ему, похоже, понравилось, что хоть кто-то на этом острове обыскивает по форме.
Комната была на одно окно, с отдельным входом со двора. Железная кровать, стол, сундук, полка с книгами. Под кроватью в ряд стояли пустые бутылки из-под водки, десятка два.
Стерлигов шел от двери кругом, не торопясь. В сундуке нашлись белье, форменная тужурка и пачка писем от сестры, перевязанная бечевкой. В столе чистые телеграфные бланки и жестяная коробка, в ней три рубля с мелочью. Тюфяк он прощупал, подушку тоже, половицы простучал.
Книги я взял на себя, но здесь в них ничего не было. Служебные наставления для телеграфистов, два растрепанных тома Майн Рида и Псалтирь.
Хозяйка, вдова отставного унтер-офицера, стояла в дверях, кутаясь в платок, и отвечала Стерлигову испуганно, но охотно. Жилец тихий, не буянил. Пил, конечно, но у себя и один. Платил аккуратно, а весной даже отдал за полгода вперед.
— Я еще удивилась, откуда у него, — сказала она. — Думала, наследство.
Больше ничего не нашли. Ни денег, ни бумаг, ни записанных знаков. Стерлигов составил протокол, понятые расписались, сапожник поставил крест.
На улице Ракитин остановился.
— Триста в месяц, с зимы, — сказал он. — А в коробке три рубля с мелочью.
— Пропил? — спросил Стерлигов.
— Столько даже он не пропьет.
Перед отправкой я зашел в тюрьму посмотреть Лузгина. Конвою предстояло дней десять по тракту, и мне хотелось знать, довезут ли его.
Он сидел на нарах, привалившись спиной к стене. Лицо при дневном свете оказалось еще желтее, чем ночью при спичке. Белки глаз тоже были желтоватые, и на освещение это списать было уже нельзя. Я велел ему лечь и прощупал живот. Печень выходила из-под ребер на два пальца, край у нее был плотный. Когда он вытянул руки, пальцы мелко дрожали.
— Доктор, — сказал он. — Мне бы выпить. Немного.
— Нет.
Он кивнул, будто другого и не ждал, и снова привалился к стене.
Он пил давно и всерьез. Дня через два без водки его могло накрыть белой горячкой, и тогда конвой довез бы до Александровска не шпиона, а буйнопомешанного, который не помнит собственной фамилии.
Начальнику конвоя я сказал это прямо, у тюремных ворот.
— Если на второй или третий день он начнет потеть, трястись, перестанет спать и заговорит с теми, кого нет, дайте ему водки. Стакан на ночь, не больше. И на ночь не развязывать.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие, — сказал унтер с таким лицом, словно ему велели кормить арестанта пирожными.
Конвой ушел в восьмом часу. Лузгин ехал в середине, со связанными руками, повод его лошади держал передний солдат. В пакет Ракитин положил оба протокола и копию ночной телеграммы, запечатал его сургучом и отдал унтеру лично. Свернутую парусину и бульдог уложили в мешок и тоже запечатали.
Мы с Ракитиным стояли на крыльце штаба и смотрели, как всадники уходят вверх по улице.