Я кивнул.

— Вот видите.

Он позволил себе улыбку.

— Вторая трудность. Зеленка проще. С углем сложнее.

— Согласен.

— Но, думаю, все будет хорошо. Работать быстро мы умеем. Пока другие сообразят, мы наладим производство.

Он встал и подал руку.

— Спасибо, что пришли ко мне, а не к аптечным оптовикам. У них тоже есть деньги.

— С вами приятнее иметь дело.

Утеман улыбнулся.

— Спасибо и за это.

* * *

Петербургский врач 10 (СИ) - img_2

Глава 3

Человека с грыжей привезли ночью.

Ломовой извозчик с Песков, лет пятидесяти, тяжелый, красный, с руками как лопаты. Доставили его артельщики, на своей же телеге, на сене. Двое из них стояли теперь в приемной с шапками в руках и смотрели на меня так, будто я мог его отругать. Ущемило еще вечером, при погрузке. Он выпил водки, чтобы отпустило, и лег. Начало рвать. Рвало желчью.

Я осмотрел его на столе в перевязочной. Справа в паху выпячивание с кулак, плотное, горячее, не уходит под пальцами. Живот начинал вздуваться, но еще мягкий. Пульс за сто. Рвота горькая, зеленая, без калового запаха. Значит, кишка пока не омертвела. Есть часа два, может, три.

Я послал за Кулагиным. Григорий Иванович уже кипятил инструменты, не дожидаясь команды. За тридцать лет он видел столько ущемленных грыж, что понимал по лицу, куда идет дело.

— Эфир, — сказал я. — Не хлороформ.

— Эфир так эфир.

Больной боялся. Не операции, а того, что ему отрежут «все хозяйство», как он выразился. Я объяснил, что резать будем не там и не то, а кишку, которая застряла в дыре, вернем на место. Он подумал и сказал: ну, режь. Потом попросил не говорить артельщикам, если будет кричать. Я обещал.

Григорий Иванович положил на лицо маску и стал капать, считая вслух.

Разрез над выпячиванием, вдоль пахового канала. Кожа, клетчатка, апоневроз. Под ним грыжевой мешок, напряженный, синеватый. Я вскрыл его осторожно, и оттуда пошла мутная темная жидкость. Кулагин подставил лоток. В мешке лежала петля тонкой кишки, темно-красная, почти черная у самого кольца, раздутая, как кровяная колбаса. Ущемляющее кольцо было плотное, и я рассек его по зонду, вверх, чтобы не задеть сосудов, и петля сразу подалась.

Теперь самое главное. Резать или не резать.

Я вывел петлю наружу, чуть больше, чем нужно, чтобы видеть обе борозды от кольца, и обложил ее салфетками, смоченными в теплом солевом растворе. Григорий Иванович держал их наготове в миске на спиртовке. Кулагин смотрел на часы. Мы ждали. Пять минут. Восемь. Темный цвет стал уходить, сначала по краям, потом ближе к кольцу. Кишка заблестела. По ней прошла волна, слабая, но прошла. Я взял брыжейку двумя пальцами: сосуды пульсировали. Борозды остались, бледные, но без черноты.

— Живая, — облегченно вздохнул Кулагин.

— Да.

Я погрузил ее в живот, ушил мешок и сделал пластику по Бассини: подшил мышцы к паховой связке позади канатика, шелком, в четыре шва. Кожу закрыл узловыми. Повязка. Все. Час и десять минут.

Больной проснулся плохо, с рвотой, как почти все после эфира, и ругался на всю больницу. Но к утру ругался уже тише, а пульс упал до девяноста. Я записал операцию в историю болезни, по порядку, и внизу расписался: ординатор Дмитриев.

Лебедев пришел к восьми, посмотрел повязку, посмотрел живот, посмотрел на меня.

— Бассини?

— Он самый.

— Кишку не резали?

— Порозовела, чего ее резать…

— Повезло мужику. Бывает же такое.

Он одернул халат.

— Идите спать, Вадим Александрович. Обход я проведу.

Я пошел домой, но спать не лег. Аня сегодня шла на лекции в первый раз.

Она ушла в семь. Семён отвез ее на извозчике до самых дверей и хотел ждать, но она его прогнала. Это он мне доложил, когда я вернулся, и добавил, что Анна Николаевна велели передать: ждать не надо, а придет, когда придет.

Она пришла в четвертом часу. Я услышал дверь, шаги и голос Семёна, а потом она вошла в столовую, не сняв шляпы, села, положила на стол сверток в бумаге и посмотрела на меня.

— Ну? — спросил я.

— Кость, — сказала она и развернула бумагу. — Лопатка. Выдают на дом, под расписку, на три дня. На всех не хватает, по одной на троих, но я успела первой. Вадим, ты не представляешь.

— Представляю. Рассказывай.

Она сняла шляпу, бросила ее на стул и стала рассказывать.

В восемь она сидела в аудитории. Аудитория большая, амфитеатром, скамьи в десять рядов, и на скамьях женщин человек семьдесят, все в темном, все с тетрадями. Она пришла без четверти восемь, и ей достался пятый ряд. Кто пришел в восемь, стоял. Профессор вошел с последним ударом часов, за ним служитель вкатил на подставке скелет, и профессор начал сразу, без вступлений и без «милостивые государыни». О кости как о ткани. О том, что она живая, что она растет, ломается и срастается. Потом про позвонок: тело, дуга, отростки. Говорил час, ни разу не заглянув в бумагу, и подставку со скелетом поворачивал сам.

— А потом в анатомическом театре. Не резать, — сказала она, — до трупов еще далеко, только кости. Прозектор дал каждой в руки позвонок и велел найти все, что называл профессор. Я нашла. А одна не нашла отверстие в поперечном отростке, и он сказал ей, что это шейный, и у шейных оно есть, а она спросила, у всех ли. И он спросил на всю аудиторию, сколько шейных позвонков у жирафа. Все молчали.

— А ты сказала: семь.

— Я сказала: семь, как у всех млекопитающих. Он посмотрел на меня и спросил фамилию. Я сказала: Дмитриева.

— Правильно.

— Еще одна спросила, сколько мне лет. Глазастая! Я честно сказала: семнадцать. Она сказала: как вас взяли. Я сказала: взяли. Объяснять ничего не стала.

Аня посмотрела на лопатку.

— Они все старше. Есть двадцати пяти, есть тридцати. Одна фельдшерица из Вятки, у нее двое детей, она приехала одна, дети у матери. Она рассказывала мне про свою больницу, я рассказывала про Харбин. Она сказала, что я ненормальная. По-моему, сказала с уважением.

Потом была физика. Профессор показывал опыты с электрической машиной, искра прыгала с треском, и первый ряд отшатывался. Потом химия, где получали хлор, и половина аудитории чихала.

— А я нет. После барака мне ваш не страшен.

— Ела что-нибудь?

— Не помню. Кажется, нет.

Семён уже нес из кухни. Она ела, не переставая говорить, с лопаткой на столе рядом с тарелкой, и я слушал. Про инспектрису, которая стоит в коридоре и смотрит на всех так, будто считает. Про то, что халат надо было взять, потому что в анатомическом без халата нельзя. Про то, что завтра опять в восемь, и что профессор запирает дверь.

— Ты понимаешь? — сказала она. — Опять в восемь. Каждый день.

— Понимаю.

— Нет, ты не понимаешь. Я боялась, что там будет скучно. Что будет как в гимназии, только про кости. А там… — Она не нашла слова и взяла лопатку. — Вот. Это ость. Это акромион. Это суставная впадина, в нее входит головка плеча. Мне это интересно, Вадим. Мне это интересно так, что я забыла поесть.

— А вот этого забывать не надо! Вредно для желудка!

Халат она купила в тот же вечер. Два: один себе, второй на смену. Лопатка три дня лежала у нее на столе, между тетрадью и учебником, и по вечерам она брала ее в руки, как берут в руки вещь, которую жаль отдавать.

С Николаем я решил не тянуть.

Место освободилось само собой: палатного надзирателя в лечебнице больше не было, потому что надзиратель стал ординатором. Беликов держал должность пустой.

Я предложил Николая.

— Отставной прапорщик, — с сомнением сказал Беликов. — Да еще и раненый.

— В легкое. На Кавказе. Тяжелого он поднимать не будет, ему и не надо. Надо смотреть, считать и записывать.

— Пьет?

— Не слишком. Как все. Не как Гаврила.

— Грамотный?