— Рапорты писал. Голова у него лучше, чем у половины канцелярии.

Беликов снял очки.

— Ваш человек?

— Мой. Он меня выручал столько раз, что я сбился со счета. Ни разу не попросил ни копейки. Живет на пенсию, подрабатывает.

— Ясно.

Он надел очки.

— Тогда сорок по ведомости. Десять из фонда, как давали вам, только меньше. Пусть придет, посмотрю на него. Если увижу, что человек дельный, возьму.

На Суворовский я поехал в тот же вечер. Дом был тот же, лестница та же, дверь та же.

— Заходи. По старым делам или по новым?

— По новым. Садись, Николай Степанович.

Он сел на койку, я на табурет. Он закурил, закашлялся, потер грудь.

Я рассказал. Про место, про сорок и десять, про то, что делать. Смотреть за служителями, чтобы не пили на дежурстве. За бельем, чтобы менялось. За тем, чтобы больных носили, а не роняли. И записывать все это в книгу. Про Беликова, который хочет посмотреть на него сам.

Николай слушал, глядя на папиросу.

— Это как фельдфебель, — сказал он. — Только без роты.

— Примерно.

— Это я могу. — Он помолчал. — Пятьдесят. Мне пенсии восемнадцать. Я тут соседям прошения переписываю, Смородину счета проверяю, за это по гривеннику, по полтиннику. В хороший месяц едва выходит тридцать. В плохой сам знаешь.

— Знаю.

— Пятьдесят и место. — Он затянулся и снова закашлялся. — Я ждал, что ты придешь. Не с этим, а вообще. Это, Вадим, редко бывает. Я много народу знал.

— Придешь?

— Приду. Когда?

— Завтра к восьми. К Беликову, старшему врачу. И оденься получше.

— А в чем? У меня сюртук один, и тот на похороны.

— Вот в нем и приходи.

Он засмеялся, закашлялся, махнул рукой.

— Ладно. А жена-то у тебя не рыжая?

— Не рыжая.

— Значит, Полина Андреевна врала. Так я и думал.

Утром он стоял у кабинета Беликова без четверти восемь, в черном сюртуке, застегнутом до горла, выбритый, с лицом человека, который пришел на смотр. Беликов взглянул на него, спросил, где служил, спросил, где ранен, спросил, умеет ли считать белье. Николай ответил на все коротко, стоя прямо, и в конце сказал: разрешите приступать. Беликов сказал: приступайте.

Скоро лечебницу стало не узнать.

Гаврила в восемь утра стоял в коридоре трезвый. Служители перестали курить у ледника. Белье считали при смене и записывали в книгу, которую Николай завел сам, разлиновав казенную тетрадь. Дарья Егоровна, которая двадцать лет воевала с прачечной в одиночку, сказала мне в коридоре, что новый надзиратель, конечно, кашляет, но зато на служителей теперь кричит не она одна. Григорий Иванович не сказал ничего, но при встрече с Николаем кивал ему первым.

Разговор у нас вышел вечером, во дворе. Он вышел покурить к дровяному сараю, я шел из десятого кабинета, и мы остановились у будки Рыжика. Рыжик вылез, осмотрелся и лег.

— Вадим. — Николай смотрел на огонек папиросы. — Ты не думай, что я не понимаю. Я понимаю. Ты мог никого не устраивать, ты мне ничего не должен. А устроил. Я тебе за это спасибо говорить не буду, потому что ты не любишь. Скажу другое.

— Скажи.

— Я тут теперь твои глаза и уши. Кто что говорит, кто куда ходит, кто с кем. Я это умею. В полку я про каждого знал, чем он дышит, оттого может и жив остался. Тебе это может понадобиться. Тут не полк, но люди те же.

— Может… Спасибо.

— И вот еще что.

Он понизил голос, хотя во дворе никого не было.

— Смотритель ваш. Баранов.

— Что Баранов?

— Дрянь человек. Я его с первого взгляда понял, когда он ко мне подошел знакомиться и руку жал двумя руками. У нас в полку каптенармус был такой. С солдатом ласков, с начальством еще ласковее, а воровал возами. Этот тебя не любит. Он на тебя смотрит так, будто считает, сколько ты стоишь и кому тебя продать. И на Беликова так же смотрит, только осторожнее, потому что боится.

— Я знаю. Ты прав.

— Знаешь.

Он бросил папиросу и растер сапогом.

— Я буду приглядывать за ним.

Он ушел в корпус, кашляя. Рыжик посмотрел ему вслед и положил голову на лапы.

Диплом выдали через несколько дней после свидетельства.

Извещение пришло городской почтой: явиться в канцелярию конференции для получения диплома, имея при себе временное свидетельство и деньги на гербовый сбор. Тот же старик с бакенбардами взял у меня свидетельство, посмотрел его на свет, положил в папку и вынул из другой папки лист.

Большой, плотный, с печатным текстом и с гербом. Что Дмитриев Вадим Александрович, по выдержании установленных испытаний, удостоен Императорской Военно-медицинской академией степени лекаря со всеми правами и преимуществами, сему званию присвоенными. Подписи начальника академии и ученого секретаря. Печать. Число.

— Распишитесь, — сказал старик. — Вот здесь. И вот здесь, что временное сдали.

Я расписался дважды. Лист он свернул в трубку, перевязал тесьмой и подал мне, не глядя, как подавал до меня тысяче других.

— Всего хорошего, господин лекарь.

Дома Аня развернула трубку на столе, придавила углы книгами и прочла вслух, от герба до числа.

— В рамку, — сказала она.

— Нет, в стол.

— Почему?

— Потому что в рамке он для гостей. А он для меня.

Она подумала и не стала спорить. Диплом лег в ящик стола в кабинете, к свидетельству о браке и к грамотам, и ящик я запер.

Лебедев, узнав про диплом, хитро посмотрел на меня.

— Ну вот, — сказал он. — Теперь-то уж точно. Вадим Александрович, вы обещали ресторан через неделю. Пора уже!

— Хорошо. В пятницу.

— В пятницу. Слово?

— Слово.

Ресторан выбирал Лебедев, и выбирал долго.

У Палкина мы уже были, сказал он, Александр Павлович платил, и оркестра там нет. Донон это для тех, кто хочет, чтобы его увидели. Кюба то же самое, только по-французски. Значит, «Медведь». Румыны играют, кухня приличная, и зала такая, что восемь человек за одним столом никому не мешают.

Восемь и вышло. Беликов с женой, Лебедев с женой, Веденский, Кулагин, Аня и я.

Жену Беликова я видел в первый раз. Екатерина Осиповна оказалась большой, спокойной женщиной с седыми волосами, гладко зачесанными, в темном платье без единой оборки. Она села рядом с Аней, посмотрела на нее и сказала, что двадцать лет проездила с мужем по земским больницам. В одной из них, в Тверской губернии, она сама варила щи на сорок больных, когда кухарка запила. С этого они и начали и до конца вечера не останавливались.

Лидия Матвеевна, жена Лебедева, была другой породы: маленькая, быстрая, в светлом, с прической, которая стоила ей, судя по всему, часа перед зеркалом. Она смеялась всему, что говорил муж, и это у них, видимо, было давно заведено и обоих устраивало.

Веденский пришел в новом сюртуке, который сидел на нем, как чужой, и весь вечер одергивал рукава. Кулагин надел все, что у него было парадного.

Оркестр сидел на возвышении в конце залы, человек десять, и играл негромко, что-то тягучее, южное. Половые ходили бесшумно. Лебедев заказывал, не спрашивая никого: закуску, уху из стерляди, телятину, что-то еще, и к этому рейнвейн, потом красное. Я сказал, чтобы счет подали мне, и он кивнул, как кивают, когда об этом и так договорено.

Первым встал Беликов.

— Господа. За лекаря Дмитриева. — Он поднял бокал и посмотрел на меня поверх очков.

Выпили. Оркестр перешел на что-то повеселее.

Лебедев говорил вторым, стоя, с полным бокалом. Поздравлял, шутил. Лидия Матвеевна смеялась. Аня тоже.

Веденский встал после второй бутылки красного, и я понял, что сейчас будет.

— За пенициллин и за все остальное, — сказал он громко. — За то, чтобы это печатали. Под настоящей фамилией. Без помощи кого бы то ни было.

— Борис Михайлович, — сказал Беликов. — Тише. Здесь не Пироговское общество.