Маршал рассердился не на шутку.
— Не говорите мне больше об этих паскудных временах.
Однако эта тема слишком волновала Пилсудского, чтобы он мог перестать говорить о ней. Он еще долго бранил плохое войско, жаловался на полное отсутствие средств связи и легкомысленность офицеров.
— Прислали, — рассказывал он, — почтовых голубей. Я очень обрадовался. Теперь, думал, дело, может, как-то наладится. Но что из этого — все до одного, как их выпускали, летели прямехонько в Познань, где их учили.
Воспоминание о неудачной попытке использования познаньских голубей рассмешило Маршала, и он смягчился.
Тем временем наступила полночь — время пить чай и отдавать распоряжения на следующий день.
Утро было морозным. Когда я встал, на дворе было еще все лилово. За замерзшими окнами в Аллеях Уяздовских стояли задумчивые, покрытые инеем деревья. Было тихо, как в деревне. Город еще спал, только трамваи да ранние птицы пролетали мимо время от времени. Я оделся. Теперь должна была наступить самая неприятная минута: надо было будить Маршала.
Я вошел в спальню. Пилсудский спал спокойно, как обычно, на правом боку. Как правило, утром он спал крепко, и если с вечера засыпал обычно очень поздно и каждый шум мешал ему, то утром его не могли разбудить, как он сам говорил, даже пушки.
Я громко кашлянул.
Маршал продолжал спать.
Я отодвинул ночной столик, с шумом передвинул кресла.
Маршал не вздрогнул.
Я взглянул на часы. Был уже девятый час. Дольше тянуть я не мог.
— Пан Маршал!
Пилсудский пошевелился, открыл на минуту глаза и снова закрыл. Наученный опытом, я опять громко окликнул его:
— Пан Маршал!
На этот раз он окончательно проснулся.
— Что? — спросил он.
— Уже девятый час.
Маршал сел на кровати.
— Всегда будите меня слишком поздно, — сказал он.
Я попытался оправдаться:
— Ведь вы уснули лишь в четыре утра.
Пилсудский закурил.
— Все время преувеличиваете, — сказал он, — не в четыре, а раньше.
Ординарец принес сладкий чай, булку, которую Маршал называл гамбургской, и газету. Маршал ел и читал.
Я тем временем собирал различные мелочи и укладывал их в чемодан. Надо было не забыть взять две колоды карт для пасьянса, несколько пенсне, которые Маршал постоянно терял, томик поэзии Словацкого и ключи от дорожной шкатулки — единственного сугубо личного предмета. Ну и браунинг.
— Пора одеваться, пан Маршал, скоро девять.
— Хорошо, хорошо, закурю только и поедем.
В десятом часу мы сели в машину и тронулись. Я обернулся. Следом за нами шла машина с охраной. «В порядке», — подумал я и укутал Маршала пледом.
В мороз город всегда оживлен. Люди мчатся, чтобы как можно скорее оказаться в тепле. Шофер вынужден был постоянно сигналить, чтобы кого-нибудь не задавить. Через несколько минут мы были уже на Виленском вокзале.
Сложился обычай, что при выезде из Варшавы Пилсудского провожали на вокзале люди из его ближайшего окружения, ближайшие сотрудники и премьер.
И теперь они выстроились у входа.
Обычно Маршал останавливался и с минуту разговаривал с провожавшими его министрами и офицерами, но сегодня было холодно и ветрено, поэтому он направился прямо к вагону.
Салон-вагон, которым мы ехали, состоял из гостиной, небольшого кабинета, спальни и ванной, а также двух обычных двухместных купе для адъютантов, одного — для кондуктора и небольшой кухоньки.
Маршал уселся в гостиной на диване у стола и попросил карты для пасьянса и чаю.
В соседнем вагоне ехала охрана.
Я очень устал. Спал ночью не больше трех часов, глаза закрывались сами собой. Прилег на лавке и тотчас же уснул.
Проснулся лишь в Белостоке. Заглянул в гостиную. Пилсудский сидел в расстегнутой блузе и курил. Смотрел в окно.
— Что? — спросил, увидев меня.
— Ничего, пришел посмотреть, не нужно ли вам чего.
Но Маршал не слушал меня и, не обращая внимания на мое присутствие, молча пускал клубы дыма. И только через некоторое время произнес:
— Посчитайте, сколько лет прошло с войны.
— Четырнадцать.
Маршал покивал головой и снова умолк.
Я подошел к окну и посмотрел на длинный низкий железнодорожный вокзал, на ведущий в город виадук и на сам город.
Я прекрасно помнил все, что происходило здесь четырнадцать лет назад.
Было 22 августа 1920 года. Молоденьким подпоручиком я сражался здесь, на этих железнодорожных путях, усеянных тогда трупами.
Я прижался лбом к стеклу и думал. Перед глазами вставали мои погибшие боевые друзья. Где-то неподалеку отсюда, может, еще стоит кривая избушка, где и меня настигла большевистская пуля. Однако судьба уберегла меня тогда от смерти.
Маршал пошевелился. Я обернулся. Он шептал что-то про себя, раскидывал руки, пожимал плечами и вдруг громко сказал:
— Слишком много этого, слишком много.
Я молча подошел к столу. Маршал посмотрел на меня и начал говорить, как бы продолжая начатый уже разговор.
— Дурость, абсолютная дурость. Где это видано — руководить таким народом двадцать лет, мучиться с вами.
Я хотел вырвать Пилсудского из заколдованного круга неприятных мыслей и сказал:
— Пани Зуля[216] права, говоря, что вам надо годок отдохнуть.
Но Маршал не любил, когда ему говорили об отпуске и отдыхе.
— Глупости говорите, — отрезал он.
Тем временем поезд тронулся. Выстукивая свою монотонную мелодию, миновал Чарну Весь, Сокулку и подъезжал к Гродно. Я знал, что Маршал не простит себе, если проедет Неман, не полюбовавшись его красотой. Поэтому зашел снова в гостиную и доложил: «Скоро Неман». Пилсудский тотчас же встал, как будто бы давно ждал этой минуты, и подошел к окну.
Неман замерз, а лед был покрыт слоем снега.
Маршал стоял задумчивый и смотрел вниз на реку. Лицо его нахмурилось, насупилось. Огромные брови нависли над самыми глазами, чуть ли не закрыли их. Зная это его настроение, я вышел потихоньку из гостиной.
Приехали в Гродно. На вокзале, как всегда, его встречали военные. Я поздоровался с ними и пошел доложить Маршалу.
Обычно во время стоянки он беседовал с ними. Но на этот раз чувствовал себя не очень хорошо, не хотел никого видеть.
— Никого не принимаю, — отрезал он.
Официант из вокзального буфета принес обед: суп, мясо с овощами и компот. Он съел только компот и кусочек холодной курицы, после чего попросил чаю.
Чаю Маршал выпивал ежедневно минимум шесть стаканов, но бывало восемь и десять.
После обеда Пилсудский никогда не спал. Не прилег и теперь, а, выпив чаю, начал снова раскладывать пасьянс.
Снова едем. Проезжаем Друскеники, поезд идет вдоль литовской границы. Из окон вагона открывается вид на удивительную, мрачную и упрямую страну. Я был почти уверен, что Маршал любил ее и одновременно ненавидел.
К вечеру приехали в Вильно. На вокзале со шляпами в руках стоят гражданские власти и с десяток генералов. Маршал улыбается им, вдыхает полной грудью литовский воздух, разговаривает то с одним, то с другим. Все здесь как-то иначе, просто, без каких-либо церемоний. И люди здесь другие, и Пилсудский становится другим.
— Значит, к нам, пан Маршал, на именины.
Смотрю на Пилсудского с умилением. Он словно помолодел на десяток лет. Оживился, жестикулирует.
Воевода на своей машине увозит Маршала во дворец.
Теперь надо пригласить членов его семьи. В первую очередь тетю Зулю и ее дочь Зульку, Ванду Павловскую — дочку Адама Пилсудского и самого Адама, других родственников. Маршал очень любил свою семью, чувствовал себя с ними хорошо и свободно. Это была необычная семья. Редко можно встретить такое сочетание скромности, простоты и неслыханной бескорыстности. Семья любила Пилсудского не потому, что он был Маршалом. Они никогда его ни о чем не просили, да и он им ничего не давал — ни денег, которых у него не было, ни протекции, которую бы они ни за что не приняли. И Маршал, видимо, это чувствовал. Поэтому, не желая быть свидетелем торжеств, связанных с его именинами в Бельведере, он охотно уезжал в Вильно, где скрывался в кругу своей семьи. Так было в 1933-м, 1934-м и 1935 годах.