Им оказался некто средних лет и с небольшим брюшком, с виду деятель культуры, кстати кем-то и опознанный как процветающий драматург, никогда не упускавший случая вполне бескорыстно, здравицей или восклицанием преданности привлечь к себе внимание руководящего товарища. Многие тут же пожалели задним числом, что из-за житейской текучки не удосужились посмотреть на сцене его творения, чтобы, как в ребусе, угадать в них зачатки будущего крушения. Сам он, с отвисшей челюстью и уже мертвенно осунувшийся, полубесчувственно глядел вперед себя и, подобно дымящему после выстрела пистолету, держал в руке наклонившийся бокал, откуда ценное красное вино текло на дефицитную семгу.

В сущности с ним было кончено, и зал, как по сигналу, обернулся к пострадавшему лицу, едва не подзабытому в переполохе скандала. Заложив большой палец за борт кителя у четвертой пуговицы, тот своеобычно покачивался, перенося тяжесть с одной ноги на другую – как бы в нерешительности, кнут или милость здесь тактически пригоднее. Признаков смягчения не читалось в нем пока, но ясно вызревал поступок неслыханного за ним благодушия, судя по лукавому прищуру глаз.

И снова решение его носило оттенок скорее политического каламбура, нежели милосердия:

– Давайте не будем... – сказал Хозяин, сопроводительным жестом отвращая нависшее над энтузиастом обвиненье, – не будем строго судить товарища, что сверх меры, как говорится, освежился на радостях свиданья!

– Некоторые здесь полагают, что товарищ наводит критику на кого-то из присутствующих, хотя по соображениям конспирации и держит от нас в секрете – на кого именно. Не совсем верное заключение! – с ударением на первом слове и с иронической затяжкой на полуфразе сказал Хозяин, шутливо оглаживая усы, и успел, уже на пороге, вдогонку, предупредить уходивших – отвести энтузиаста домой, завернув во что потеплее, чтобы, чего доброго, не остудился до смерти в дороге.

Лишь полминуты спустя, когда до сознания всей присутствующей там тысячи сановников, художников, артистов, генералов дошла суть только что совершившегося на глазах у них публичной отмены смертельного акта, зал разразился плеском единодушных и благодарных аплодисментов Хозяину кремлевского пира.

Заодно прямо в воздух куда-то было отдано заботливое распоряжение бережно доставить смельчака домой и, в раздетом виде уложив в постель, подежурить возле сколько надо до полного выздоровления. Впрочем, многословность команды выдавала накал раздражения и, судя по тональности, исполнение ее поручалось не менее чем войсковой части. Эпизод был достойно увенчан разразившейся затем овацией признательности по поводу только что отмененной казни, после чего Георгиевский зал на некоторое время потонул в раскатах счастливого смеха. Как бывало когда-то на русских масленицах, в старину, словно с горки на санках, веселое волненье охватило всех – от соратников великого вождя до аккредитованных в Москве иностранных дипломатов и отечественных министров с их уважаемыми полнотелыми супругами, тоже смеявшимися, хотя и в несколько истерическом тембре. В специально отведенном им пространстве, тоже с чувством глубокого морального удовлетворения посмеивались видные деятели науки и литературы, а за столом духовенства, приглашенного для наглядности монолитного многонационального единства, предавались умеренному веселию православные иерархи, в количестве – два, и по соседству с генеральным муфтием в чалме, время от времени расплывавшимся в обязательной улыбке. По служебному положению смеялись мысленно официанты, переодетая охрана, дежурные разных ведомств и родов, но конечно выразительнее всех и благодарнее, на истерическом фальцете, делал это он сам, под руки уводимый из зала едва не осуществившийся покойник.

Надо считать, во всем дворце лишь трое не поддались той благотворительной спазматической разрядке. Это находившийся в зале пожилой господин в огненной хламиде и с бритым, на редкость шишковатым черепом, по некоторым догадкам – не то второй зам далай-ламы по отделу внешних сношений, не то старейший индийский революционер, полжизни протомившийся в застенках колониализма и попросту не понимавший языка. Со всеми не смеялись Хозяин, сосредоточенный на чем-то предстоящем ему тремя часами позже, да среди еще не отработавших исполнителей программы – теперь уже окончательно обреченный чародей Дымков. В предчувствии скорого, через номер, разоблачительного посмешища он попробовал было себя разок-другой на подвернувшейся мелочишке – не вернулось ли, но нет, оно не возвращалось. Он уже и думать перестал о спасении Вадима Лоскутова, а из потребности укрыться от неизбежного забился вместе с креслом в уголок потише, где и выключился начисто, как бывает и с нами при нервной перегрузке.

Он не слышал, как объявляли следующий номер, и очнулся, лишь когда кто-то властно пожал его бесчувственные пальцы.

– Как, перестал трепыхаться, жердило несчастное? – над самым теменем, добираясь до сознанья и в тоне эпохальной дружбы осведомился генерал. – Выпить не хочешь для храбрости? Ну, вставай тогда... Уж поздно, нам пора, пошли! – и окончательно размякшего, хоть узлом завязывай, повлек его за собой, но – чего Дымков сразу не сообразил – в обратную от эстрады сторону.

Накал праздника заметно снижался, хотя концерт своим чередом еще шел позади, и всякий раз на вопросительную дымковскую оглядку провожатый отвечал пригласительным жестом к безусловному повиновению. Дымков уже не отыскал бы вторично служебный проход, откуда они сразу вступили в ту же теневую, что и в начале комендантскую изнанку Кремля, источенную кривыми безлюдными коридорами. С каждым шагом усиливалось ощущенье постепенного приближенья к тайне, от чего само по себе, возможно преднамеренное раскрытие засекреченных коммуникаций явно постороннему лицу и не завязывая глаз, выглядело авансом безграничного доверия. Спотыкаясь на порожках, образовавшихся от соединения разномерных пристроек, после загадочных блужданий по древнехоромным переходам они спустились в подземный тоннель, оборудованный для аварийных надобностей и, видимо, глубокого залегания, однако без малейшей затхлости, отсыревших стен или положенной в таких случаях отдаленной капели. Цветные кабели бежали в полукруглом своде над головой, а время от времени на низкой виолончельной ноте начинали петь железные шкафы по сторонам, умолкавшие по удалении, а в караулках на узловых перекрестьях склонялись серийного сходства солдаты особого назначения; при шуме чужих шагов они замирали с поднятыми костяшками домино и, проследив генерала, известного им в лицо, продолжали свою бесшумную игру невидимок... Только что описанный маршрут, пример образцовой клюквы, приводится здесь лишь в порядке реконструктивной догадки – каким образом, не выходя наружу, на дождик, спутники проникли в противоположное, через всю центральную площадь, административное здание Кремля. Сам Дымков за всю дорогу не запомнил ровным счетом ничего, кроме утомительной винтовой лестницы да собственного сердцебиенья.

Тут важней всего, что сравнительно в кратчайший срок и напрямки они оказались в полуосвещенной об одном окне, приемной комнате, обложенной дубовой панелью. Того же дерева, с обивкой и канцелярским шкафом устроенная дверь, очевидно в какое-то святилище, самой добротностью работы указывала на значительный ранг его обитателя. Глухая, до полу, штора на окне не позволяла определить местоположенье кабинета. Было в нем что-то от крепостного каземата: никаких звуков не доносилось ниоткуда, никаких бумаг на столах и – ни секретарей, ни часовых поблизости... Лишь четыре обязательных портрета сонно переглядывались со стен, и тем трудней было поверить, что здесь никогда не спят.

– Вот мы и на месте, – впервые за весь путь заговорил генерал. – Я зайду к себе пока, дел поднакопилось, а ты располагайся тут, ничего не делай, отдыхай. Приспичит отлучиться – нажмешь нижнюю кнопку: проводят, укажут и назад приведут. Возможно, придется подождать... Три военных завода на приеме унего, и повестка немалая. Ничего, дойдет очередь и до тебя.