В ту горячую пору перед большой битвой за будущее мира высокопарная хваленая ода стала чуть ли не вернейшим способом выхода на видную литературную орбиту с обгоном более способных и долговременного действия современников. Но в отличие от тредьяковских времен, когда жанр этот являлся как бы золотошвейным ремеслом по части придворного камзола, теперь она облекала грознейшее имя эпохи в самовысшие эпитеты для придания ему таранной мощи ввиду совсем скорого тогда штурма устаревших твердынь. Естественная очередность заданий делала поклонение вождю религией будущих армий. Низовой огонь пущен был по стране в расчете, что, пожравши социальные плевелы, он сольет рассыпное дотоле людское золотце в утопическую, единую, праведную, нерушимую отныне глыбу. И подобно тому, как в грохоте нарочно запускаемых моторов растворялась ночная пальба спецназначения, круглосуточный рев оваций и высокотемпературного переплава почти начисто глушил адские стенанья осужденных. Милосердная судьба дала Вадиму Лоскутову почти годичную передышку, вернее отсрочку в сущности уже предрешенного стремительного восхождения на скалу, откуда должно было произойти паденье. В качестве предлога для маскировки скрытой от нас, истинной причинности событий послужило давнее пристрастие его к лирическому стихотворству в сочетании с несколько затянувшейся голодовкой. Самый взлет его, как и весь тот колдовской период выздоровления с последовавшим отказом от жилья, как бы туманился в памяти. Помнилось лишь, что вечерком однажды, одичавший от одиночества пополам с отчаянием, буквально вслепую и наугад, трепеща от страха перед вполне возможным разоблаченьем, понес в один тогдашний журнальчик поблизости и поскромней свои бедные вирши, встреченные неожиданным энтузиазмом по причине содержавшейся в них безгранично мальчишеской преданности великому вождю, что служило в те опасные годы не только паролем благомыслия, но и абсолютной степенью сортности. Правда, неподдельная лирическая искренность наподобие сурдины благородно смягчала всеобязательные для данного жанра литавры. Сенсационный приход такого, буквально из ночи родившегося поэта подоспел к самому концу небольшой товарищеской пирушки, где по требованию тамады автор сам прочел свои стихи, тут же снабженные красной редакторской визой в печать. Триумфальный прием завершился голодным обмороком исхудалого сочинителя, самая внешность которого в обношенном пальтишке даже в те беспощадные времена служила анкетой классовой благонадежности. Напрасно, перепуганный чрезмерным успехом, он указывал собранию на поэтическую кое-где поспешность своих творений. Новые товарищи расценили его признание как дополняющую добродетель скромности, залог будущих свершений. Когда же среди состоявшегося затем всеобщего кормления, где все наперебой стремились ублажить слегка подхмелевшего неофита, тот заодно из томительных подозрений какого-то коварного подвоха признался им в криминальной принадлежности к поповскому отродью, ему наугад перечислили дюжину знаменитых поповичей из прошлого века с народными демократами во главе, которые подвижнически, не щадя здоровья, подгрызали корни государственности российской, даже намекнули под конец на косвенную сопричастность героя из только прочитанной оды к тому же духовному сословью. Впрочем, восторженная суматоха объяснялась в равной степени и подсознательным стремленьем примазаться к восходящему светилу, что могло оказаться небесполезным впереди, ибо имя отыскавшего на небосклоне новую звезду навечно прикрепляется к его находке.

Его приняли без всяких колебаний и почти сразу зачислили в РАПП, потому что на первом же опросе рассказал о своей среде с излишними даже подробностями, выслушанными с пристальным, чуть злорадным удовлетворением. Но для полного доверия, как всегда при переходе в другую веру, от неофита ожидался еще добровольный акт практического растоптания покидаемых святынь, которого так и не последовало.

Уже поручали ему писать речи для чиновников третьего ранга. Испытал очарованье власти, когда в одном своем публичном выступленье упоминанием вождя в соответственном контексте поднял весь зал и на целых двадцать секунд дольше положенного держал его стоя, пока жестом не прекратил овацию. Ему принадлежит едва не осуществленная идея устраивать в рабочих клубах на манер средневековых мистерий художественно-показательные суды над апостолами, вообще над видными деятелями христианства за преступное искажение социальных идей основателя.

Главную же, но быстротечную как все тогда, ораторскую славу принесла Вадиму, как он сам любил называть, его устная атеистическая публицистика. Любое в те годы дозволялось против неба, и многие не устояли против соблазнительной легкости единым махом ниспровергнуть то, на утверждение чего ушли тысячелетья. Тезис века о глубинной, до основанья, расчистке строительной площадки под не существующие пока сооружения завтрашнего дня, внушал разрушителям святынь вчерашних вдохновенное чувство превосходства над их создателями. Исторический опыт показал, что на высших уровнях интеллектуального могущества человечество не отказывалось от полуэротического наслаждения, доставляемого осквернением алтарей и отрубанием носов у статуй. Впрочем, в своем ревнительском ожесточении Вадим никогда не преступал черты, за которой все нечистоты брани остаются на извергнувших ее устах. Зато именно он изобрел тогда лихой пропагандный прием по образцу практиковавшихся в гражданскую войну театрализованных судилищ над пороками общественной отсталости вроде неграмотности или пьянства, – к прискорбию, несмотря на свою доходчивость до сознания масс, прием годился не более как для одноразового проката на клубных эстрадах. Смущенная оказанным почетом и оглаживая седые усы, за красным столом торжественно рассаживалась настоящая трибунальская троица, открытым голосованьем избранная из ветеранов местного труда. Заседанье открывалось обстоятельной, в форме обвинительного заключения, лекцией о преступлениях христианства в связи с его приближающимся двадцативековым юбилеем. Она в свою очередь сопровождалась рядом скользких домыслов в адрес исторически сомнительного Христа, а также живописными образцами из деятельности особ вполне достоверных – вроде инквизиторов Инсисториса и Шпренгера, с одной стороны, папы Александра XI – с другой; начитанность лектора по части отечественного православия не простиралась дальше пресловутого разгула в бывших подмосковных монастырях. В заключение двадцатитрехлетний трибун повелительным жестом призывал знаменитейших, в коем совесть есть, иерархов – наших и заграничных, живых и давно закопанных, вступить в зал для дачи показаний по совокупности предъявленных обвинений от разврата до сокрытия социальной сущности евангельских заповедей в своих корпоративных интересах. Так силен был гипноз минуты, что распаленные рассказом слесари и ткачихи суеверно оборачивались ко входным дверям в чаянии теперь-то и послушать из первоисточника о грязных поповских делишках. Но, к огорчению режиссера, бедность клубных смет не позволяла развернуть спектакль в духе, скажем, знаменитого судилища над Формозом. Тем не менее сама по себе неявка обвиняемых, несмотря на троекратное приглашенье, служила доказательством их бесчисленных пороков, из коих меньшим было высокомерное неуважение к рабочему классу. Прежде чем у кого-то нашлись ум и совесть прикрыть недостойный балаган, Вадим сам осознал оскорбительную ошибочность предположения, что молчаливое разочарование аудитории в такого рода сеансах вознаграждается затем показом кина и продажей утепленного пива в буфете. Вслед за таким же чисто юношеским открытием, что самая бесконечность становится ничем от умножения на нуль, он сделал второе, послужившее началом жестокого душевного разлада.

Но в конце концов молчащее сборище перед Вадимом был его собственный народ, чью страну якобы из края в край исходил с благословеньем царь небесный. Потому, что нигде на свете не было последнему так любо, как в гостях у русских, чья простонародная религиозная мысль во столько истовых глаз пыталась вплотную вникнуть в истинную суть правды. Только жгучей потребностью веры следовало объяснить такое множество богоискательных сект, ветвлений, до изуверства непримиримых толков, стремившихся сквозь заумь схоластического пустословья добраться до первоистины галилейских рыбаков – всякие молокане и немоляки, упорщики и беспоповцы, бегуны, шалопуты, странники, секачи и прочие, настолько расплодившиеся к началу века, что ради сохранения государственного единства власть ссылала их на поселенья, гноила в острогах и монастырских казематах. Опыт старообрядческого раскола показал бессилие меча и кнута против избранной правды духовной. Казалось бы, после паденья деспотической религии официальной тут-то и воспарить к небу в тысячу вольных крылышек помельче... Но почему же раньше петухов, в одно поколенье отреклись от Него? Безмолвствуют почему при разорении святынь, сами же предают их топорам, воде и огню? То ли не сознают, чего лишаются навеки, то ли не жалеют по очевидной невозможности того лишиться, чем и не владели никогда. Может, и в самом деле все там, позади? Осталась одна мучительная и, по слухам, нищетою вскормленная, наподобие падучей, тщета души, полная сладостных корчей, странных снов и миражных откровений. Но если из них-то и родится жемчуг великих творений, чем бесполезней в житейском обиходе – тем ценней. И – если болезнь, то в чем тогда благодетельность национального выздоровленья?