При очевидном неуменье ума постичь загадку, снова на помощь призывается иероглиф образа, в нем ключ к непосильному, с уймой неизвестных, уравнению... Старый деревянный корабль уходит от причала. Теченье вечных струй влечет его в безбрежье полночного моря. Ни плеска, ни волн, ни горизонта. Никого не осталось за кормой махнуть платком вдогонку. Провожатые давно разошлись, пассажиры спят по каютам. Восходит не дающее теней солнце мертвых. Пора и Вадиму спускаться с капитанского мостика... Но чу! Откуда гул и неразборчивые голоса под палубой? Там в кромешной тьме с задраенными люками сложены теперь навалом невнятные завтрашним поколеньям: иноязычной стали дремучие бородачи, обезличенные для памяти ратные воеводы в обнимку с лапотными смердами в кольчугах, цари и патриархи о бок с юродивыми в струпьях и веригах, пересветы с ослябями и прочие былинные иноки с вражескими стрелами в груди, волевым жгутом скрученные подвижники и тоже с закушенными губами подвига кровные родичи их, неведомых земель первопроходцы, а чуть поверх – посхимленные оптинские профессора и, напротив, неистовые расстриги, взалкавшие вселенской правды для страждущего человечества, именитые университетские вещатели вроде бы и непригодившегося добра, мессианские витии и провозвестители и просто ушкуйные свергатели всяческого самодержавства на свете, обреченные стать гумусом для иных общественно-растительных формаций. Давно и прочно усопшие мнились Вадиму. Они еще ворочались там, бурчали гневно и сражались друг с дружкой в объемистом трюме России. И с отчаяньем невыученного урока, который завтра спросит совесть, силился он уловить сам, без злостных посторонних подсказок, смысл их разногласий: «Боже, если все так просто было, что уместилось в две строки газетного лозунга, тогда о чем же так страстно и непримиримо целый век галдели они там?» В ту пору еще попадались, хоть и не часто, пытливые молодые потомки с видом растерянных погорельцев, что бродили по обширнейшему из мировых пепелищ, подбирали обломки из неостылой золы и, прикидывая в ладонях, пытались угадать, чем это было раньше...

Дальнейшие рассужденья еще наглядней дают судить, с какою путаницей в голове искал выхода Вадим Лоскутов из обступавшего его пожарного падымка.

Так постигал он главным образом на основе самообразования, что просвещенный атеизм общественной верхушки как бы парит над бушевавшим внизу простонародным безбожием, исходившим всего лишь из недобросовестного отношения Господа Бога к земным обязанностям по части мировых войн, алкоголизма мужей, прибавочной стоимости и дороговизны питания. На первых порах социалистического переустройства он еще мирился кое-как с наличием верховного существа, бытовавшего в провинции как элемент первобытной утвари, душевной в том числе, да и то разве только в качестве обрядовой мишуры, балансира для смягчения некоторых уже обнаруженных тогда в общественном поведении некрасивых крайностей, сопутствующих односторонней животной сытности. Однако с расширением коммунального обслуживанья на более широкий круг потребностей, в диапазоне от дворцов бракосочетания до благоустроенных вытрезвителей для обоего пола, Вадим усвоил официальный взгляд на создание гармонической личности путем регулярных школьных занятий, на базе уголовного кодекса, художественной самодеятельности и физкультуры, наконец. К слову, приглянувшаяся эпохе и понаслышке взятая эпиграфом к человеку будущего цитата из Ювенала о здоровом духе в здоровом теле звучит совсем иначе на языке подлинника1... Понемножку в общественном поведенье обозначались печальные странности, не поддававшиеся традиционному объяснению пережитками старины, происками неусыпного капитализма. Тут еще в перекур между заседаньями Вадиму поведали о знаменательном поступке одного вятского попишки из местных дьячков, свидетельствующем об успехах низового безбожия. По внушению своего бывшего воспитанника, помнится, полковника воздушных сил, вдохновясь совместить покаянный акт как бы с присягой новому миру, он в самый евхаристический момент пасхальной службы и к священному ужасу паствы произнес с амвона заборное словцо из трех букв. Рассказанное в качестве забавного анекдотца, известие произвело на Вадима неизгладимое, однако совершенно обратное впечатление. Не обладая в должной мере партийной выдержкой без побледнения созерцать сокрушение ничем пока не замененных основ бытия народного, он промолчал с опущенным взором, чтобы не разгадали в нем все еще порочную середку, которой, к слову, не подозревал в себе и сам. Не один только комплекс физической боли, сопровождавший тогда всяческое разоблаченье, но и страх показаться обывателем, мешал Вадиму предупредить новых друзей о последствиях поспешного раскрепощения от стародедовских заветов, которое в придачу к достигнутому зажитку предоставляло труженикам попроще неограниченные удобства в смысле житейских удовольствий, при одном условии – без кровопролития чтоб. Надо полагать, с того времени и созревала в нем тайная решимость, чуть в силу взойдет, непременно посмягчить административную практику в духе гуманизма – хотя бы даже в ущерб уже наладившемуся материальному благополучию.

Вообще бегство Вадима из обреченного мира вчерашнего в упоительный простор революции было меньше всего продиктовано обострившейся потребностью молодости добыть себе путевку в мир завтрашний. Раздумья начались позже, а сперва – в силу его возбудимой конституции, что ли, некая магнитная сила вкручивала его в мощный поток эпохи, не единственный к тому же. Как на минное поле выбегал он, уже изрытое воронками сравнительно недавних взрывов – религиозных, кастовых, социальных, племенных... Но теперь Вадима и его сверстников караулили впотьмах еще более масштабные, затаившиеся пока ямы, что нароют надвигающиеся схватки рас, континентов, а там, глядишь, и самих, в основу жизни заложенных биологических потенциалов. И в том отныне разнились судьбы поколений – кому до которого рубежа добежать. Как раз на открывшейся Вадиму дистанции, пока бежал сгорая, как в его частных высказываньях – с Никанором, например, так и в обнаруженном post factum дневнике, проявилась его незаурядная публицистическая одаренность, кое в каких обобщеньях достигавшая почти ясновидческой четкости. Одной из неизвестных причин, в конечном итоге погубивших автора, вполне могла оказаться и та краткая, на полстранички, криминальная запись, где он пытался с помощью наличных средств ума раскрыть движущий механизм тогдашних казней.

Абзац начинался словами: «Уже четверть века длилась перешивка внутренностей в распущенном до паха чреве России и, судя по ряду признаков, уже на исходе был ее оптимистический энтузиазм, но все не получалось что-то, и вот уже, несмотря на вполне надежные ременные крепления, одно понимание доставляемой ей боли заставляет ожидать бешеного сопротивленья жертвы». Дальше шло описание осенней мглы российской, как она, приплюснувшись снаружи к освещенным дворцовым окнам, зловеще глядится в забившегося под койку инородного царя на уединенном кремлевском холме: «Только жаркими, наугад, очередями по безликой пустыне вокруг, пока не занемеют пальцы на крючке, удается унять сердцебиенье. В оправданье пальбы изобретается фантастический закон о возрастанье классовых схваток по мере приближенья к земле обетованной. Все там готово к подавленью в зародыше любого мятежа, – так почему же медлят, дразнят, не идут в атаку, а уж на исходе ночь. Ни утехи, ни свежести не приносит и утро. Просочившийся где-то рассветный сквознячок тянет сюда удушливые, пополам с пороховой гарью, испарения усталых тел да сырость раскопанных котлованов... и еще тягучее, в унисон, песнословие благодарности народной за дозволенье жить и умирать в ярме ради заветной цели. Дискантам малюток вторят октавой всякие маститые деятели – в том числе резца и кисти, лиры и пера. И бессонный властитель угадывает в их ярости коварное благоразумье, чтобы ценою чести, совести и достоинства единственно мозг себе непростреленный откупить до завершающего когда-нибудь подведения итогов».

вернуться

1

Orandum est, ut sit mens sana in corpore sano. – Надо молиться, чтобы в здоровом теле присутствовал здоровый дух (лат.)