Понимаю, этого не бывает. Но когда перебираешь в памяти каждый миг своей жизни, тебя постоянно подмывает сказать себе:
— Это произошло так, как будто…
Бесспорно одно: история с потаскушкой напугала мою мать. У нее был опыт — недаром мой отец слыл самым заядлым юбочником в округе. Сколько раз ей тайком сообщали:
— Знаешь, бедная моя Клеманс, твой опять «начинил» девчонку Шаррюо.
Отец действительно без зазрения совести «начинял» женщин — ну, продаст потом еще один кусок земли, и вся недолга. Он не пропускал ни одной — ни молодой, ни старой, ни шлюхи, ни девушки.
В общем, поэтому меня и постарались женить.
Я не возражал. Более того, не сознавал, что меня принуждают. И это — вы убедитесь — чрезвычайно важно. Я не бунтарь, а нечто прямо противоположное.
Как я, по-моему, уже не раз говорил, я всю жизнь был преисполнен благим намерением спокойно и без затей трудиться ради одной лишь награды — сознания, что исполнил свой долг.
Но нет ли в таком сознании привкуса горечи? Это другой вопрос, и я предпочту не спешить с ответом на него. Мне часто случалось по вечерам, глядя на белесое, словно выцветшее небо, вспоминать, как отец, вытянувшись во весь рост, лежал под стогом.
Вы возразите: он пил, бегал за девками, а стало быть, не делал всего, что мог. Нет, он делал все, что мог, все, что ему дано было сделать.
Я был всего лишь его сыном, представителем второго поколения, как вы — представитель третьего. И если я говорю о себе в прошедшем времени, то лишь потому, что теперь, очутившись по ту сторону, я вышел далеко за установленные рамки.
Долгие годы я исполнял все, чего от меня хотели, исполнял, не бунтуя и почти не притворяясь. Несмотря на свое широкое лицо типичного брахикефала[3], я был старательным студентом. Несмотря на неприятную историю с маленькой потаскушкой, я был добросовестным сельским врачом.
Знаете ли, я, даже убежден, что я просто хороший врач. В обществе более ученых или напыщенных коллег я либо отмалчивался, либо шутил. Я не читал медицинских журналов. Не ездил на конгрессы. Сталкиваясь с недугом, порой становился в тупик, и мне случалось под любым предлогом выходить в соседнюю комнату, чтобы заглянуть в Сави[4].
Но я чувствую болезнь. Обнаруживаю ее, как собака — дичь. Ловлю ее чутьем. В первый же день, когда меня привели в ваш кабинет во Дворце правосудия, я…
Вам смешно, господин следователь? Тем хуже. Но все-таки предупреждаю: обратите внимание на свой желчный пузырь. И простите мне мое профессиональное тщеславие, нет, тщеславие вообще. Должно же и мне хоть что-то остаться, как говаривал я в детстве!
Теперь, кажется, пора поговорить об Арманде, моей второй жене, которую вы видели во время допроса свидетелей.
Выглядела она очень эффектно, с этим согласны все, и я говорю о ней без малейшей иронии. Может быть, чересчур «женой доктора из Ла-Рош-сюр-Йона», но не упрекать же ее за это!
Она — дочь одного из тех, кого в наших краях до сих пор именуют землевладельцами, то есть человека, которому принадлежит несколько ферм и который живет в городе на доходы с них. Подлинный он дворянин или же, как большинство мелких вандейских помещиков, самочинно пристроил к фамилии частицу «де» — не знаю.
Во всяком случае, звали его Илер де Ланюсс.
Как по-вашему, Арманда красива? Меня в этом столько раз убеждали, что я совершенно сбит с толку, хотя готов верить: так оно и есть. Женщина она рослая, статная, хотя теперь чуть склонна к полноте.
Мамаши в Ла-Рош-сюр-Йоне любят внушать дочерям:
— Учитесь ходить, как госпожа Алавуан.
Она, как вы видели, не идет, а плывет. И движется и улыбается так естественно и непринужденно, что улыбка кажется непостижимо таинственной.
Мать моя на первых порах без устали твердила:
— У нее поступь королевы.
Арманда — вы сами в этом убедились — произвела сильное впечатление на судей, присяжных и даже газетчиков. Я заметил, что, когда она давала показания, люди с любопытством поглядывали на меня, и прочитать их мысли было нетрудно:
«Как только этому пентюху могла достаться такая жена?»
Именно такое впечатление мы с ней производили, господин следователь. Да что там! Такое впечатление она производила на меня самого, и я долго был не в силах от него отделаться.
Да и отделался ли? Я, вероятно, еще вернусь к этому вопросу. Он сложен, но я верю, что в конце концов разберусь в нем.
Бывали вы в Ла-Рош-сюр-Йоне хотя бы проездом?
Это не город в том смысле, какой мы, французы, вкладываем в это слово. Наполеон наспех построил его из стратегических соображений, и он лишен лица, которое придали другим городам медленный ход столетий и памятники, оставшиеся от многих поколений.
Зато простора и солнца в нем много. Даже слишком.
Этот город с его белыми домами вдоль чрезмерно широких бульваров и прямыми продутыми ветром улицами слепит глаза.
Есть в нем и памятники. Прежде всего казармы — они повсюду. Затем конная статуя Наполеона посреди необъятной эспланады, где люди кажутся муравьями, префектура, гармонично вписавшаяся в окружающий ее парк, и…
И все, господин следователь. Сверх того — торговая улица с магазинами для крестьян, приезжающих на ежемесячные ярмарки, театрик с дорическими колоннами, почта, больница, человек тридцать частных врачей, несколько адвокатов, нотариусы, стряпчие, торговцы недвижимостью, удобрениями, сельскохозяйственными машинами и дюжина страховых агентов.
Добавьте сюда два кафе с постоянными посетителями, расположенные напротив статуи Наполеона, неподалеку от Дворца правосудия, внутренний двор которого наводит на мысль о монастыре, да вкусно пахнущие бистро вокруг Рыночной площади — и считайте, что обошли весь город.
Мы с матерью и обеими моими дочерьми переехали туда в мае и обосновались в почти новом доме, отделенном от тихой улицы лужайкой и подстриженными вязами. Слесарь привинтил к решетке симпатичную табличку с моей фамилией, титулом «врач-терапевт» и часами приема.
Впервые у нас была большая гостиная, настоящий салон с белыми панелями в человеческий рост и зеркалами над дверями, хотя деньги на обстановку мы наскребли лишь много месяцев спустя. Впервые появился у нас в столовой и электрический звонок для вызова прислуги.
А ее мы наняли безотлагательно: было бы неприлично, если бы в Ла-Рош заметили, что моя мать сама занимается хозяйством. Разумеется, она им занималась, но благодаря прислуге условности были соблюдены.
Как ни странно, я с трудом вспоминаю эту женщину, особу уже не первой молодости. Мать считает, что она была нам очень предана, и у меня не было оснований этому не верить.
Я отлично помню два больших куста сирени по сторонам калитки. Пройдя через нее, пациенты, дорогу которым указывала специальная стрелка, попадали в аллею, вымощенную скрипевшим под ногой гравием и выводившую их не к подъезду, а к дверям приемной, где был электрический звонок. Таким образом, из кабинета я мог сосчитать своих клиентов и долгое время дела это не без тревоги, опасаясь, что не преуспею в городе.
Все, однако, устроилось благополучнейшим образом.
Я был доволен. Наша старая обстановка не гармонировала с домом, но зато давала нам с матерью пищу для ежевечерних разговоров о том, что мы прикупим по мере поступления денег.
С ларошскими коллегами я был знаком еще до переезда, но шапочно, как скромный сельский врач с врачами департаментского центра.
Их следовало пригласить к нам. Приятели твердили мне, что это необходимо. Мы с матерью сильно робели, но тем не менее решили устроить бридж и позвать человек тридцать.
Вам не надоели эти мелочные подробности? Несколько дней в доме все стояло вверх дном. Я занимался винами, ликерами, сигарами, мать — сандвичами и пирожными.
Мы гадали, сколько человек явится, и явились все, даже одна лишняя, и этой лишней особой, с которой мы были незнакомы и о которой даже не слышали, оказалась Арманда.