Сегодня я задаю себе тот же вопрос и боюсь, что, прочитав мое письмо, вы тоже зададитесь им — только применительно к себе.

Я женился на Арманде. В тот же вечер она очутилась в моей постели. В тот же вечер я занялся с ней любовью, и это не доставило радости ни ей, ни мне; я стеснялся своей потливости, своей неловкости и неопытности.

Знаете, что было труднее всего? Целоваться с Армандой из-за постоянной улыбки, играющей у нее на губах.

Прошло десять лет, но мне по-прежнему кажется, что она потешалась надо мной, когда я «вскакивал в седло», как выразился бы мой отец.

Чего я только не передумал о ней! Вот вы не видели нашего дома. Любой ларошец скажет, что это одно из самых уютных жилищ в городе. Даже наша старая мебель настолько посвежела, что мы с матерью едва узнавали ее.

Но для меня дом навсегда стал домом Арманды.

Здесь вкусно кормили, но это была ее кухня.

Знакомые? Через год я уже считал их не своими, а ее знакомыми.

Позднее, когда произошли известные события, все, даже те, в ком я видел близких друзей, кого знал со студенческих, а то и с детских лет, — все, как один, встали на ее сторону.

— Счастливчик! Откопать себе такую жену!

Да, господин следователь. Да, господа. Я смиренно признаю это. И как раз потому, что десять лет изо дня в день признавал это, я…

Довольно! Я опять срываюсь. Но мне так явственно почудилось: еще одно усилие — и я доберусь до самой сути!

В медицине самое главное — диагноз. Как только болезнь распознана, остается лишь лечить или браться за скальпель. Вот я и стараюсь распознать болезнь.

Я не любил Жанну и никогда не задумывался, люблю ее или нет. Я не любил ни одну из женщин, с которыми спал. Мне это попросту было ни к чему. Да что там! Мне казалось, что слово «любовь» нельзя употреблять без стыда, кроме как в вульгарном обороте «заниматься любовью».

Слово «сифилис» и то лучше: оно, по крайней мере, выражает то, что обозначает.

Разве в деревне говорят «любовь»?

Нет, у нас скажут иначе:

— Я огулял такую-то.

Мой отец горячо любил мою мать, и тем не менее я уверен: он никогда не говорил с ней о любви. Не помню также, чтобы моя мать произнесла хоть одну из тех сентиментальных фраз, какие слышишь в кино или читаешь в романах.

С Армандой я тоже не говорил о любви. Как-то вечером, когда мы ужинали все вместе, разговор зашел о цвете гардин для новой гостиной. Арманда считала, что они должны быть красными, ярко-красными; мать это привело в ужас.

— Извините, — спохватилась Арманда. — Я говорю об этом так, словно я у себя.

И тут без раздумий, не понимая даже, что говорю, и словно отпуская банальный комплимент, я выпалил:

— Почему бы и нет? Это зависит только от вас.

Так я сделал предложение и больше не произнес об этом ни слова.

— Вы шутите, Шарль.

Бедная мама поддержала меня:

— Шарль говорит серьезно.

— Вы действительно хотите, чтобы я стала госпожой Алавуан?

— Девочки, по крайней мере, будут очень довольны, — продолжала мать, перехватив у меня инициативу.

— Как знать!.. А вы не боитесь, что я принесу вам слишком много беспокойства?

Если бы мама знала!

Заметьте, Арманда всегда была с нею предупредительна. Она вела себя именно так, как положено жене врача, пекущейся об уюте, покое и репутации мужа.

Она с неизменным тактом, как вы могли убедиться в зале суда, всегда делает то, что должна делать.

Разве не было ее первой обязанностью отесать меня, коль скоро более развитой из нас двоих была она, а я всего лишь деревенский провинциал, решивший сделать карьеру? Разве не должна была она стараться привить мне более тонкие вкусы, окружить моих дочерей более интеллектуальной атмосферой, чем та, к которой привыкли мы с матерью?

Эту задачу она выполнила с присущим ей умением, с безупречным тактом.

Ох, уж это словечко!

— Она безупречна! — на все лады жужжали мне в уши целых десять лет. — Ваша жена — сама безупречность!

Я возвращался к себе, настолько подавленный собственной неполноценностью, что готов был предпочесть обедать на кухне в обществе прислуги.

Что касается мамы, господин следователь, то ее одевали теперь пристойным и подобающим образом, в черный или серый шелк, ей переменили прическу — прежде шиньон всегда сползал у нее на затылок — и усадили в гостиной за премиленький рабочий столик.

Заботясь о ее здоровье, ей воспретили спускаться вниз раньше девяти утра и стали подавать завтрак в постель, хотя в деревне она сперва кормила скотину — коров, кур, свиней — и лишь потом садилась за стол. На праздники и ко дню рождения ей дарили красивые, изящные вещи, в том числе старинные драгоценности.

— Ты не находишь, Шарль, что у мамы несколько усталый вид?

Ее попытались даже послать в Эвиан[7] на воды — у нее стала пошаливать печень, но тут вышла осечка.

Все это прекрасно, господин следователь. Все, что делала, делает и будет делать Арманда, всегда прекрасно. Понимаете ли вы, в какое это приводит отчаяние?

Давая показания, она не выглядела ни страдающей, ни разгневанной супругой. Не надела траур. Не призывала на мою голову месть общества и не пыталась разжалобить присяжных. Держалась просто и спокойно.

Словом, была сама собой, спокойной и невозмутимой.

Именно она додумалась обратиться к мэтру Габриэлю, «первой глотке» Парижа, а заодно и самому дорогому из адвокатов; она же сообразила, что коль скоро я до некоторой степени ларошец, будет очень импозантно, если Вандею представит на суде лучший ее адвокат.

На вопросы она отвечала с восхитившей всех естественностью, и мне иногда казалось, что часть присутствующих готова ей зааплодировать.

Вспомните, какой тон она взяла, когда заговорила о моем преступлении:

— Мне нечего сказать об этой женщине. Несколько раз я принимала ее у себя, но знала плохо.

Никакой злобы — не преминули подчеркнуть газеты.

Почти никакой горечи. И сколько достоинства!

Вот, господин следователь, я, кажется, и нашел нужное слово. Арманда вела себя достойно. Она — само достоинство. А теперь попробуйте представить себе — десять лет кряду с глазу на глаз с воплощенным достоинством, вообразите себя в одной постели с олицетворением этого самого достоинства!

Что ж, я виноват. Все было ложью, архиложью. Я это знаю, но понял только сейчас. Я должен был бежать очертя голову. И все-таки я обязан объясниться, попробовать втолковать вам, в каком душевном состоянии жил все годы супружества.

Вам никогда не снилось, будто вы женились на своей школьной учительнице? А со мной это произошло, господин следователь. Мы с матерью десять лет провели в школе, зарабатывая хорошие отметки и страшась плохих.

Мама там и осталась.

Предположите, что жарким августовским днем вы идете по тихой провинциальной улице. Она разделена надвое границей света и тени.

Вы шагаете по залитому солнцем тротуару, ваша тень — вместе с вами, почти рядом; вы видите ее, видите, как переламывается она на углу, который образуют с тротуаром белые стены домов.

Вдруг сопутствующая вам тень исчезает.

Она не меняет места. Не оказывается у вас за спиной, потому что вы неожиданно двинулись в другом направлении. Повторяю, она просто исчезает.

И вот вы — на улице! — внезапно остаетесь без тени.

Вы осматриваетесь — ее нет. Вы глядите себе под ноги — они стоят в озерке света.

Дома на другой стороне продолжают отбрасывать живительную тень. Мирно болтая, вас обгоняют двое прохожих, и перед ними, с той же скоростью, в точности повторяя их телодвижения, шествуют две тени.

Вдоль тротуара бежит собака. У нее тоже есть тень.

Вы трогаете себя руками. Тело ваше на ощупь такое же, как всегда. Вы торопливо делаете несколько шагов и останавливаетесь как вкопанный в надежде, что тень появится снова. Вы бежите. Она все не появляется. Вы оборачиваетесь. На сверкающих плитах тротуара по-прежнему ни одного темного пятна.

вернуться

7

Курортный городок в департаменте Верхняя Савойя; название добываемой там минеральной воды.