Мы с вами оба принадлежим к тем, кого у нас называют людьми свободных профессий, а в менее развитых странах более высокопарно — интеллигенцией. Вы не находите это словечко смешным? Впрочем, неважно. Итак, мы оба принадлежим к средней, более или менее культурной буржуазии, поставляющей государству чиновников, врачей, адвокатов, судей, а зачастую и депутатов, сенаторов, министров.
Насколько я понял, однако, вы опередили меня по меньшей мере на поколение. Ваш отец уже был судьей, а мой еще не оторвался от земли.
Не говорите, что это пустяки. Такое утверждение было бы ошибкой: вы стали бы в моих глазах одним из тех богачей, которые разглагольствуют о том, что деньги в жизни — ничто.
Да, черт возьми, ничто, коль скоро они есть. А если их нет? Вы, например, когда-нибудь сидели на мели?
Или, скажем, моя «жабья морда», как элегантно выразился один журналист. Если бы на скамье подсудимых сидели вы, щелкопер ни за что бы так не сказал.
Нет, опередить на поколение — это немало, и вы сами тому доказательство. У вас удлиненное лицо, матовая кожа, непринужденные манеры, а мои дочери лишь приобретают все это. Даже ваши очки, ваши близорукие глаза… Даже ваши точные спокойные движения, когда вы протираете стекла кусочком замши…
Я уже говорил, что, получи вы назначение не в Париж, а в Ла-Рош-сюр-Ионе, мы, скорее всего, стали бы приятелями, может быть даже друзьями. Стали бы — в силу обстоятельств. И не сомневаюсь: вы искренне видели бы во мне ровню, но я в душе всегда чуточку завидовал бы вам.
Не спорьте. Оглянитесь вокруг. Переберите тех ваших знакомых, которые, как и я, относятся к первому восходящему поколению.
Восходящему куда? — задаю я себе вопрос. Впрочем, оставим это.
Вы родились в Кане, а я в Бурнеф-ан-Ванде, деревне, расположенной километрах в четырех от городка Ла-Шатеньре.
К Кану я еще вернусь: с этим городом у меня связано воспоминание, которое с недавних пор, или, чтоб быть совсем уж точным, со дня моего преступления, я считаю одним из важнейших в своей жизни.
Впрочем, почему бы не рассказать о нем не откладывая? Это сразу возвратит нас на уже знакомую вам почву.
Я бывал в Кане раз десять: там у меня жила тетка с отцовской стороны, жена торговца фарфором с улицы Сен-Жан. Вы, разумеется, видели их лавку — она метрах в ста от гостиницы «Отель де Франс», как раз там, где трамвай идет рядом с тротуаром, вынуждая пешеходов жаться к домам.
Всякий раз, когда я наезжал в Кан, погода стояла дождливая. Мне нравится дождь в вашем городе. Нравится тем, что он мелкий, недробный, тихий, что он как бы размывает контуры пейзажа и в сумерках окружает прохожих, особенно женщин, дымкой таинственности.
Так вот, это произошло в одну из первых моих поездок к тетке. Только что стемнело, все вокруг блестело от дождя. Мне подходило тогда к шестнадцати. На углу улицы Сен-Жан и какого-то переулка без магазинов, а значит, почти неосвещенного, стояла, кого-то поджидая, девушка в бежевом плаще, и дождевые капли сверкали на ее белокурых волосах, выбившихся из-под черного берета.
Прошел трамвай, светя огромным желтым и влажным глазом; за запотевшими стеклами мелькнули ряды голов, и молодой, совсем еще молодой человек, стоявший на подножке, спрыгнул как раз напротив лавки, где торгуют удочками.
Дальше все было как во сне. Не успел он очутиться на тротуаре, как рука девушки легла на его руку. Они направились в темный переулок, и это было так же естественно, как для пары танцовщиков — балетная фигура; у первого же подъезда внезапно, без слов, они, промокшие насквозь, прильнули друг к другу влажными лицами, и мне, издали следившему за ними, показалось, что я ощущаю во рту вкус чужой слюны.
Может быть, именно эта запомнившаяся мне картина года три-четыре спустя, когда я, уже студентом, снова очутился в Кане, пробудила во мне желание испытать в точности то же самое. Да, в точности, насколько это возможно. Но трамвая все не было, и меня никто не ждал.
Вы, разумеется, знаете пивную Шандивера. На мой взгляд, это наилучшее заведение подобного рода во всей Франции, если не считать такой же пивной в Эпинале, куда я частенько заглядывал, когда отбывал воинскую повинность.
Слева — ярко освещенный вход в кинотеатр. Дальше — просторный зал, разделенный на несколько частей: в одной столы, покрытые скатертями, с заранее расставленными приборами; в другой только пьют; в третьей сражаются в карты; в самом дальнем конце под рефлекторами зеленеет сукно биллиардов и священнодействуют игроки.
Есть там и эстрада, где восседают оркестранты в несвежих смокингах; волосы у них длинные и сальные, лица бледные.
Заведение залито светом, по окнам катятся потоки дождя, люди входят и отряхивают мокрые пальто, у подъезда останавливаются машины, и фары их на мгновение ослепляют вас.
В зале — целые семейства, принарядившиеся по торжественному случаю, и завсегдатаи с багровыми лицами, поглощенные ежевечерней партией в домино или карты.
Эти всегда занимают один и тот же столик и окликают официанта по имени.
Здесь особый — понимаете, совершенно особый, почти замкнутый мир, и я с наслаждением погружался в него, мечтая никогда с ним не расставаться.
Как видите, в двадцать лет мне было еще довольно далеко до уголовного суда.
Помнится, я курил огромную трубку, дававшую мне иллюзию взрослости, и с одинаковой жадностью поглядывал на всех женщин.
Так вот, то, о чем я столько мечтал и во что не осмеливался верить, случилось однажды вечером и со мной. За столиком напротив одиноко сидела девушка или женщина — какая разница! — в красной шляпке и английском костюме цвета морской волны.
Я и сегодня мог бы по памяти воспроизвести ее лицо и силуэт, если бы умел рисовать. У нее было несколько веснушек на кончике носа, который вздергивался, когда она улыбалась.
Мне она улыбнулась ласково, благожелательно, совсем не той вызывающей улыбкой, к какой я уже привык.
И мы с ней улыбались друг другу довольно долго, во всяком случае, достаточно долго, чтобы кинозрители успели в перерыве наводнить зал и вернуться назад после звонка.
Тогда она глазами, одними только глазами спросила меня, почему я не сяду рядом с ней. Я поколебался.
Подозвал официанта, расплатился. Неловко пересек разделявший нас проход:
— Вы позволите?
«Да», — одними глазами, только глазами.
— У вас был такой вид, словно вы скучаете, — сказала она, когда я наконец опустился на банкетку.
Я забыл, о чем мы говорили потом. Но знаю, что провел там один из самых счастливых, самых теплых часов в своей жизни. Оркестр наигрывал венские вальсы.
На улице по-прежнему лил дождь. Мы ничего не знали друг о друге, и я не смел ни на что надеяться.
Рядом в кинотеатре кончился сеанс. За соседними столиками принялись за еду.
— Может, пойдем? — бесхитростно предложила она.
И мы вышли. На улице, не обращая внимания на мелкий дождь, она без всяких церемоний взяла меня под руку:
— Остановились в гостинице?
Я успел-таки сообщить, что родом я из Вандеи, а учусь в Нанте.
— Нет. У тетки, на улице Сен-Жан.
А она:
— Я живу в двух шагах отсюда. Только постарайся не шуметь — хозяйка за дверь выставит.
Мы миновали магазин моего дяди, где ставни были уже закрыты, но сквозь стекла в дверях просачивался свет: задняя часть помещения служила моим родичам гостиной.
Дядя и тетка ждали племянника: у меня не было ключа.
Мы прошли мимо торговца удочками, и я увлек спутницу в тот тихий переулок, к первому же подъезду. Вы понимаете? Она остановила меня:
— Подожди: сейчас придем ко мне.
Вот и все, господин следователь, и я хорошо сознаю, что рассказывать о таких вещах просто смешно.
Моя спутница вынула из сумочки ключ. Приложила палец к губам и шепнула мне на ухо:
— Осторожно! Ступеньки.
Потом провела меня за руку по темному коридору.
Мы поднялись по лестнице со скрипучими ступеньками, на площадке из-под двери пробивался свет.