Девочку, живот которой от лобка до пупка был обезображен шрамом, девочку, спавшую со многими мужчинами — теперь я мог бы вам точно сказать, со сколькими, где, как, при каких обстоятельствах и даже в какой обстановке. И тем не менее девочку, изголодавшуюся по жизни, «до темноты в глазах», говоря языком моей матери, страшившуюся жизни и цепенеющую от этого страха.

Страшившуюся жизни? Во всяком случае, своей, самой себя, того, что она считала своим «я», а судила она о себе, клянусь в этом, с пугающим смирением. Еще совсем ребенком она уже боялась, считала себя не такой, как другие, хуже других и — представляете! — исподволь придумала себе свое «я» по образцу, вычитанному в иллюстрированных журналах и романах. Чтобы стать похожей на других, чтобы обрести уверенность в себе.

Все равно как если бы я начал играть на бильярде или в белот.

Отсюда — сигареты, бары, высокие табуреты, нога, закинутая на ногу, вызывающая фамильярность с барменами, заигрывание с первыми попавшимися мужчинами.

— Не такая уж я уродина…

Это была ее излюбленная фраза. Она без конца повторяла ее, по всякому поводу лезла ко всем с одним и тем же вопросом:

— Разве я такая уж уродина?

Чтобы не чувствовать себя уродиной в родном Льеже, где материальное положение родителей не позволяло ей быть на равной ноге с подружками, она набралась духу, одна уехала в Париж и приискала там себе какую-то службу. Чтобы не чувствовать себя уродиной, начала пить и курить. И в другой сфере, о которой очень трудно говорить даже в письме, обращенном исключительно к вам, она тоже старалась не чувствовать себя уродиной.

Десятилетней девочкой, гостя у более состоятельных подружек, приглашение от которых преисполнило ее родителей гордостью, она имела случай присутствовать при забавах, носивших не совсем невинный характер.

Я сказал «более состоятельных» и подчеркиваю это.

Речь шла о людях, о которых ее родители отзывались с восторгом, смешанным с завистью, и с почтением, какое в известных слоях общества испытывают перед теми, кто стоит выше. А когда, неделю спустя, она расплакалась, не объясняя причины, и отказалась снова ехать к подружкам, ее обозвали дурочкой и велели собираться.

Все это правда, господин следователь. Некоторые интонации невозможно подделать. Но я не удовлетворился этим сознанием. Я съездил на место. Я упрямо старался узнать Мартину до конца, до мельчайших подробностей обстановки, в которой она росла.

Я съездил в Льеж. Видел монастырь «Дочерей креста», где, будучи пансионеркой, она ходила в голубой плиссированной юбке и круглой широкополой шляпе.

Видел ее класс, парту и ее неумелые подписи на развешенных по стенам сложных вышивках, корпеть над которыми заставляют детей в подобных учреждениях.

Я видел ее тетради, читал сочинения, наизусть выучил оценки, проставленные на них учительницами красными чернилами. Я видел ее фотографии во всех возрастах: школьные, сделанные по случаю окончания учебного года, — Мартина снята на них с подружками, чьи имена мне тоже известны; семейные, привезенные из деревни, — рядом с ней дяди, тетки, кузены, которые знакомы мне теперь лучше, чем собственная семья.

Что пробудило во мне желание — нет, потребность узнать все это, хотя я никогда не испытывал подобного любопытства, когда дело касалось, скажем, Арманды?

Думаю, господин следователь, причина здесь в том, что я невольно открыл для себя подлинное лицо Мартины. Добавим сюда интуицию, которая навела меня на это открытие. А также то, что я сделал его против ее воли, наперекор ей, стыдившейся самое себя.

Я много недель трудился, да, именно трудился над тем, чтобы избавить ее от стыда. Для этого мне пришлось покопаться в самых глухих уголках ее души.

Сперва Мартина лгала. Лгала, как девочка, с гордым видом рассказывающая товаркам басни о своей гувернантке, хотя в доме и служанки-то нет.

Она лгала, а я терпеливо разматывал клубок лжи, вынуждая Мартину раз за разом признаваться, что она все выдумала; клубок был запутанный, но я держал конец нити в руках и не выпускал его.

Из-за богатых и порочных сверстниц и собственных родителей, которые упрямо посылали ее гостить у подружек, принадлежавших к одной из виднейших семей города, Мартина приучилась по вечерам растягиваться на животе в своей одинокой постели, напрягать тело и целыми часами доводить себя до спазма, который так и не наступал.

Физиологически Мартина была скороспелкой — девушкой она стала в одиннадцать лет. Долгие годы она занималась отчаянными поисками невозможного удовлетворения, и раскрытый рот, закатившиеся глаза и пульс сто сорок, которые я наблюдал у нее в Нанте, были, господин следователь, наследством, доставшимся ей от той поры.

Мужчины сделались для нее лишь заменой одинокого напряжения. И она принялась их искать все с той же целью — стать, как все, почувствовать себя такой же, как все.

Это случилось, когда ей исполнилось двадцать два.

В двадцать два года она была еще девушкой. Все еще надеялась. На что? На то, чему учат нас, чему научили и ее, — на замужество, детей, спокойный дом, на то, что люди называют счастьем.

Однако эта девушка из хорошей семьи, но без средств жила в Париже, далеко от родных.

И наступил, господин следователь, день, когда от усталости и тревоги маленькая девочка решила сделать то, что делают другие. Сделать без любви, без поэзии, подлинной или мнимой, без настоящего желания — и, на мой взгляд, это трагедия.

Мартина вновь проделала то, чему научилась в детстве, но только с незнакомым ей человеком, с чужим телом, прижимавшимся к ее телу, а так как она изо всех сил старалась достичь цели и все ее существо искало облегчения, мужчина поверил, что нашел в ней любовницу.

Те, что пришли ему на смену, тоже верили, но ни один — слышите, господин следователь, ни один! — не понял, что в его объятиях она искала своего рода избавления, ни один не подозревал, что она уходит от него с той же горечью, с тем же отвращением, какое оставляли в ней ее одинокие попытки.

Не потому ли, что я первым угадал это, мы с Мартиной и полюбили друг друга?

Мало-помалу я понял это, понял и многое другое.

Я как бы медленно перебирал четки.

Каждому из нас необходима отдушина, некий круг тепла и света, но где его искать, когда ты один в большом городе?

Мартина нашла его в барах. В коктейлях. Алкоголь давал ей на несколько часов ту веру в себя, в которой она так нуждалась. А мужчины, которых она встречала в злачных местах, неизменно проявляли готовность помочь ей поверить в себя.

Я ведь признался вам, что мог бы стать одним из завсегдатаев «Покер-бара», и меня даже подмывало им стать. Я тоже легко сделался бы там предметом восхищения, в котором мне отказывали дома, я тоже нашел бы там женщин, которые дали бы мне иллюзию любви.

Но Мартина была смиренней, чем я. Я мог хотя бы уходить в себя; она была не способна на это, господин следователь.

Несколько рюмок спиртного, несколько комплиментов, отдаленное подобие восхищения перед ней разом лишали ее всякой воли к сопротивлению.

Разве не то же самое происходит с каждым из нас — с вами, со мной, с самыми умными, самыми стойкими?

Кому из нас не случалось искать в самых злачных местах, в самых продажных ласках капельку успокоения и веры в себя?

Мартина шла с вовсе или почти незнакомыми мужчинами. Шла в гостиничные номера. Ее ласкали в собственных машинах и в такси. Я уже говорил, что пересчитал всех, кто спал с нею. Знаю их всех. Знаю в деталях каждый их жест.

Понимаете наконец, почему нас одолевала такая властная потребность говорить друг с другом и почему пустые часы, часы, которые у нас воровали, были форменной пыткой?

Но Мартина не только не находила желанного умиротворения, не только напрасно искала ту веру в себя, которая дала бы ей хоть видимость равновесия, — она сохраняла достаточно ясную голову, чтобы сознавать, что скатывается все ниже и ниже.

Когда по дороге в Ла-Рош мы встретились с ней под дождем на вокзале в Нанте, где оба опоздали на поезд, она дошла до предела, не могла больше бороться и была согласна на все, даже на отвращение к самой себе.