Она накормила их всех обедом. Потом дала Эвердине двадцать гульденов и попросила её ехать дальше.

Они заночевали у Яна, в дачном доме, в Бруннене, в нескольких милях от Гааги. Ян и его жена встретили Эвердину сердечнее, чем Генриетта, но у них тоже нельзя было оставаться: Ян разорился на табачных делах и сам искал заработка.

Эвердина уложила детей, но сама не легла. Она села писать письмо Эдварду. Только поздно ночью она, наконец, запечатала своё письмо.

Утром к ней приехала из Гааги Генриетта.

— Мы с Паулем всё обсудили, — сказала Генриетта. — Мы готовы выплатить тебе вперёд твою половину в выигрышном билете.

Должно быть, они с мужем испугались того, что Эвердина, прожив несколько дней у Яна, снова вернётся просить приюта.

— Мы выплатим тебе вперёд твои двести пятьдесят гульденов, — сказала Генриетта. — Но прежде ты должна написать одно письмо. Ты должна написать своему сумасбродному мужу, что ты отказываешься от него.

Ни одной слезинки не выступило на сухих, воспалённых от бессонной ночи глазах Эвердины.

— Какое совпадение! Сегодня ночью я уже написала это письмо! — ответила Эвердина.

* * *

«Эдвард, ты был безумен! До сих пор я поддерживала тебя во всём, что ты делал! Я была слепа… Но дальше так продолжаться не может. Теперь я вижу, что ты был безумен, Эдвард. Ты поступал преступно по отношению к собственным детям. О яванцах, ты думал больше, чем о них. И сейчас, когда мы все на краю гибели, ты не делаешь ничего, чтобы восстановить положение семьи. Честный человек на твоём месте, вместо того чтобы носиться с новыми безумными планами, искал бы место матроса или стюарда на пароходе…»

Эдвард метался по своему номеру. Он ничего не понимал.

Всё тот же дом виднелся в окно гостиницы, белый, с коричневым переплётом узких ставней. В сотый раз Эдвард останавливался у окна и глядел на дом.

Эвердина отказывалась от него, чтобы спасти детей… Значит, Ван-Хеккерены обещали ей за это помощь? Но почему же тогда штемпель на конверте Бруннен, а не Гаага?..

Эдвард снова тупо останавливался у окна.

«Честный человек на твоём месте, вместо того чтобы носиться с новыми безумными планами, искал бы место матроса или стюарда на пароходе…»

«Надо мною будут смеяться, Эвердина, если я, в тридцать восемь лет, измождённый, усталый, с больной печенью, пойду наниматься в матросы!..»

Эдвард снова перечитывал письмо. Нет, она не могла так думать. Любовь сквозила в каждом её слове. Это письмо надо было читать всё наоборот. Вместо «я отказываюсь от тебя»: «я всегда с тобой». Она не осталась у Генриетты!..

Через час пришёл перевод на сто гульденов.

— Нет, всё ясно! Ван-Хеккерены дали ей денег ценой такого письма!

Теперь Эдвард мог расплатиться с хозяином и уехать. Он был свободен. Но куда ехать? К Эвердине? Он не знал, что ему делать.

Поздно вечером, с последней почтой, Эдварду принесли в номер ещё одно письмо.

«Дорогой Эдвард! Прости меня. Меня заставили написать это ужасное письмо. Я ни одной секунды не думала действительно отказываться от тебя. Пиши свою книгу. Из денег, данных Генриеттой, я помогу тебе. Но никто не должен знать, что я не порвала с тобой».

Он так и думал! Эдвард расплакался в своём номере от радости и облегчения.

Он расплатился с хозяином, получил свои чемоданы и уехал.

Эдвард так никогда и не узнал, что был такой вечер, когда Эвердина была малодушна.

Глава тридцать вторая

Мультатули

В трактире «Принц Бельгийский», на улице де ла Монтань, в Брюсселе, нашлась для Эдварда под крышей маленькая комнатка.

Почтовое отделение находилось прямо напротив «Принца», и почтовые кучера часто заходили в нижний зал выпить кружку пива.

Наверху было тихо.

Эдвард расположился в своей чердачной комнате. Окно в небо, широкий подоконник, козлы вместо кровати. Здесь он напишет свою книгу.

Он вновь разложил свои бумаги. У него было всё, от переписки с резидентом до точного списка буйволов, отнятых у крестьян в провинции Лебак за январь, февраль и март 1856 года.

Он начинал издалека:

«Я — маклер по продаже кофе, и живу на Лавровой набережной, 37…»

Кофейный маклер Дроогштоппель, делец с Лавровой набережной, заказал молодому служащему Штерну книгу о кофейной торговле. Дроогштоппелю поднесли рукопись, но в ней оказались такие вещи, которых маклер никак не ожидал.

«Я расскажу людям правду о колониях!» — думал Эдвард.

Он забыл обо всём. Он не знал утром, что он будет есть вечером. Чтобы сберечь керосин, он писал, не зажигая лампы, до последней слабой полоски света, падающей из окна. У него сводило пальцы от переутомления и холода: на уголь не хватало денег.

Вот письма, которые он слал за это время жене:

«Уже много дней я занят работой над одной вещью, которая может разрастись до трёх томов. Ты спрашиваешь: о чём я пишу? Дорогая, это очень странная книга».

«Здесь так холодно, что трудно писать. Это очень большая помеха».

«Я пишу свою книгу в форме романа. Есть у меня один герой — Дроогштоппель, кофейный маклер с Лавровой набережной. Ты будешь смеяться, когда прочтёшь про него, Эвердина».

«Третьего дня я, наконец, купил себе ящик угля, — от холода невозможно было писать… Вот мой ящичек уже пуст, и я не знаю, смогу ли купить ещё угля».

«Я не могу объяснить тебе в немногих словах, что это за книга. Она не похожа ни на какую другую в мире».

«Эта книга будет ответом и таким людям, как Пауль Ван-Хеккерен».

«Я уже шесть недель здесь и ещё не подводил счётов с хозяином. Я думаю, что должен ему около ста пятидесяти франков. Со мной ещё вежливы, но долго так продолжаться не может».

«Моя книга должна нас спасти. Всё дело в том, выживем ли мы, дождёмся ли её выхода в свет».

«У меня нет топлива, и это очень тяжело».

«Я пишу эту книгу с целью облегчить участь яванцев в колониях.

Я хочу бороться за угнетённые народы колоний, это стало моей миссией, задачей моей жизни.

Я не хочу ставить на книге своё настоящее имя. Я назовусь «Мультатули»; это значит по-латыни: тот, кто много перенёс. Это имя легко запоминается, на него обратят внимание».

«Я уверен, что книга моя будет иметь успех. Она должна иметь успех».

«Я уверен, что её будут цитировать целыми кусками. И люди будут спрашивать: кто такой этот Мультатули

«Мне принесли ящик угля в долг. Всё-таки люди ко мне добры».

«Я думаю, Даймеру-ван-Твисту книга моя не понравится.

Мою книгу будут читать даже те, кому она придётся не по нутру».

«Я не могу писать больше шестнадцати-семнадцати страниц в день: я начинаю слепнуть, и у меня дрожат руки».

«Вчера мне пришлось одолжить у мальчика десять сантимов, чтобы купать бутылочку чернил. Если я не отдам этих десяти сантимов, то буду вором. Я удивляюсь сам, как у меня ещё хватает мужества писать чернилами, купленными на чужие деньги».

«Немало слёз осталось на моей рукописи. Были дни, когда я не мог писать — так много мне вспомнилось…»

«Пишу неясно. Я окончательно испортил глаза. Скоро, скоро кончу свою книгу. Совсем уже ничего не вижу. Врач говорит, что мне надо не работать несколько недель. Это смешно: я не вижу того, что пишу…»