— Непроходимый кретин! — бормочет он после долгого молчания.

Я знаю, о ком идет речь, и разделяю его возмущение. Старый заслуженный орангутанг увидел в этой кукле обыкновенную обезьянью игрушку, которую чудаковатый мастер из далекого прошлого для забавы сделал говорящей. Объяснять ему что-либо бессмысленно. Корнелий и не пытается. Ибо то единственно логичное объяснение, которое приходит на ум, кажется ему самому настолько неожиданным, что он предпочитает молчать. Даже мне он не говорит ни слова, но он знает, что я все понял.

До конца дня Корнелий пребывает в молчаливой задумчивости. Мне кажется, ему страшно продолжать эти исследования и он раскаивается даже в том немногом, что успел мне приоткрыть. Возбуждение его прошло, и теперь он, наверное, горько сожалеет, что я стал свидетелем его открытия.

На другой же день мои подозрения подтвердились: Корнелия пугает мое присутствие здесь. Всю ночь он думал, а наутро, избегая смотреть мне в глаза, заявил, что считает мое дальнейшее пребывание среди этих развалин нецелесообразным, а потому предлагает вернуться в институт, где меня ждет более важная работа. Место на самолете мне уже заказано. Я улетаю через двадцать четыре часа.

4

Предположим, говорил я себе, что некогда люди были полновластными хозяевами этой планеты. Предположим, что более десяти тысяч лет назад на Сороре процветала человеческая цивилизация, сходная с нашей…

Но теперь это уже не беспочвенная гипотеза, наоборот! Едва сформулировав свою мысль, я сразу почувствовал то особое возбуждение, которое охватывает разведчика, когда он среди лабиринта запутанных тропинок находит единственно правильный путь. Уверен, именно этот путь и приведет к раскрытию тайны обезьяньей эволюции. Не зря же я подсознательно всегда искал ответа примерно в этом направлении.

Я возвращаюсь самолетом в столицу в сопровождении секретаря Корнелия, молчаливого, замкнутого шимпанзе. Но мне и не хочется с ним говорить.

В самолете всегда хорошо подумать, поразмышлять. Да и вряд ли мне еще представится лучшая возможность, чтобы разобраться в своих мыслях и чувствах.

… Итак, представим себе, что в незапамятные времена на Сороре существовала цивилизация, подобная нашей. Возможно ли, чтобы существа, лишенные разума, продолжили ее, опираясь только на подражательный инстинкт? Ответить на это утвердительно трудно, однако чем больше я размышляю, тем больше нахожу аргументов, которые делают такую постановку вопроса не столь уж нелепой. Мысль о том, что нам когда-нибудь наследуют усовершенствованные роботы, была на Земле, насколько мне помнится, достаточно широко распространена. С ней соглашались не только фантасты и поэты, но и представители всех слоев общества. И может быть, именно потому, что идея эта внезапно возникла и распространилась в народных массах, она особенно раздражала интеллектуальную элиту. А может быть, и потому, что в ней была доля горькой правды. Всего лишь доля, ибо машина всегда останется машиной, а самый усовершенствованный робот — роботом. Но что сказать о существах, наделенных, как обезьяны, хотя бы зачатками разума? И обладающих, как обезьяны, высокоразвитым подражательным инстинктом? В таком случае…

Я закрываю глаза. Гул моторов меня убаюкивает. Мне необходимо обдумать, обсудить все это, чтобы определить свою позицию.

Что является отличительным признаком цивилизации? Какой-то исключительный дух, гениальность? Вряд ли, скорее — повседневная жизнь? Ну ладно, признаем необходимость духовной культуры. Предположим, она будет выражаться в искусстве, главным образом в литературе. Действительно ли последняя недоступна нашим крупным человекообразным обезьянам, конечно, если предположить, что они научились складывать слова? А из чего, в сущности, состоит наша литература? Из шедевров? Отнюдь нет. Если за одно-два столетия и появляется какая-нибудь оригинальная книга, остальные писатели ей подражают, то есть переписывают ее, и в свет выходят сотни тысяч новых книг, с более или менее различными названиями, в которых говорится о том же самом с помощью более или менее измененных комбинаций фраз. Видимо, обезьянам, великолепным подражателям по своей природе, такая литература вполне доступна, опять же при условии, что они научатся говорить.

Иными словами, единственным серьезным возражением остается язык. Однако будем осторожны! Обезьянам нет никакой нужды понимать, что именно они переписывают, чтобы составить на основе одной-единственной книги тысячи новых томов. Это им не более необходимо, чем нам. Как и нам, им достаточно просто повторять ранее услышанные фразы. А весь остальной литературный процесс сводится к голой технике. И тут мнение отдельных физиологов приобретает колоссальное значение: они утверждают, что никакие анатомические особенности не мешают обезьянам заговорить — было бы только желание! Но вполне можно допустить, что однажды такое желание у них возникло, хотя бы в результате внезапной мутации.

Итак, участие говорящих обезьян в продолжении нашей литературы не столь уж неприемлемо. Предположим, что впоследствии несколько обезьян-литераторов возвысились до настоящего понимания. Как говорит мой ученый друг Корнелий, мысль воплощается в действии, в данном случае в механизме слова, и таким образом в обезьяньем мире могли появиться оригинальные идеи, хотя бы по одной в столетие, как у нас на Земле.

Продолжая дерзостно развивать эту гипотезу, я скоро пришел к убеждению, что хорошо выдрессированные животные точно так же могли бы создать картины и скульптуры, которыми я любовался в столичных музеях, да и вообще сделаться специалистами в любой сфере человеческого искусства, включая наш театр и кино.

Рассмотрев для начала высшие формы деятельности разума, я затем без труда применил мою теорию к другим областям. Наша промышленность недолго сопротивлялась моему анализу. Мне было совершенно очевидно, что для ее поддержания во времени не требуется никакой личной инициативы. В основе ее лежит труд работников, повторяющих одни и те же движения, на более высоких уровнях, — труд служащих, составляющих одни и те же отчеты и произносящих в одинаковых обстоятельствах одинаковые слова. И тех и других обезьяны могли заменить без малейшего ущерба для дела — достаточно было выработать соответствующие условные рефлексы. Что касается высших сфер управления и администрации, то там обезьянничание, как мне кажется, даже показано. Чтобы руководить нашей системой, гориллам достаточно было выучить несколько поз и речей, скопировав их с одного образца.

Так я начал смотреть новыми глазами на самые разнообразные проявления человеческой деятельности, представляя на месте людей обезьян. Я с удовольствием предался игре воображения, не испытывая при этом никаких духовных страданий. Так я представил себе все многочисленные политические сборища, на которых присутствовал в качестве журналиста. Я вспомнил банальные, штампованные речи и одинаковые ответы тех, у кого мне пришлось брать интервью. Но особенно ярко запечатлелся в моей памяти нашумевший в свое время судебный процесс, описанный мною за несколько лет до отлета.

Адвокат был одним из признанных светочей юриспруденции. Но почему сейчас он представлялся мне в виде гордого самца-гориллы, так же, впрочем, как и не менее прославленный прокурор? Почему последовательность их речей и жестов ассоциировалась у меня с условными рефлексами, установившимися в результате длительной дрессировки? Почему председатель суда сливался в моем сознании с важным орангутангом, который механически произносил заученные наизусть фразы, рефлекторно реагируя на те или иные слова свидетелей или ропот публики? Почему?

До самого конца нашего путешествия я не мог избавиться от подобных сопоставлений. Но когда я подумал о нашей финансовой и деловой верхушке, передо мною предстало чисто обезьянье зрелище, одно из тех, что особенно поразили меня на Сороре. Речь идет о бирже, куда кто-то из друзей Корнелия обязательно хотел меня затащить, поскольку биржа считалась достопримечательностью столицы. И вот что мне вспоминалось с яркостью необычайной, пока самолет приближался к цели.