ГЛАВА III

Эль-Хитано

Que ses regards brulans font fremir!.. qu'il est beau!

Delphine Gay, Madelene, ch. v.

Вы знаете, что цирк Санта-Марии построен на берегу моря, и что двое ворот только ведут к нему. Итак, барьер, противолежащий ложе губернатора, вдруг с силой отворился, и въехал всадник.

То был не чулильо, ибо он не размахивал легким флагом из красного шелка, и рука его не потрясала ни длинным копьем пикадора, ни обоюдоострым мечом матадора. На нем не было ни шляпы, обвешанной лентами, ни сетки на голове, ни камзола, вышитого серебром. Он был, по обычаю Кроатов, весь в черной одежде, в оленьих сапожках, спускавшихся множеством складок по его ноге, и в матросском токе с белым пером. Он сидел с ловкостью и ехал с необыкновенным искусством на вороной лошадке, оседланной по-мавритански, сильной и горячей. Наконец, длинные пистолеты с богатой насечкой висели при луке его седла, и у него была только одна из тех узких и коротких сабель, которые употребляются военными моряками.

Едва он показался, как вол отошел на другой конец ристалища, чтобы приготовиться к битве с этим новым противником. В это время черный всадник успел заставить своего бегуна сделать несколько блестящих скачков и остановиться перед ложей Монхи. Тут он стал пристально смотреть на деву, отданную Господу!!!

Лицо бедной девушки зарделось как гранатовый цвет, и она скрыла свою голову на грудь игуменьи, раздраженной смелостью незнакомца.

— Ave Maria... Какая дерзость! — говорили женщины.

— Пресвятая Дева! Откуда взялся этот демон? — спрашивали друг друга мужчины, изумленные такой отважностью.

Вдруг раздался общий крик: так как вол порывался броситься на незнакомца с белым пером, который обернулся, поклонился Монхе и сказал ей с улыбкой: «Для вас, синьора, и в честь ваших голубых очей, прекрасных, как лазурь небес».

Едва он закончил свои слова, как вол устремился на него... Пользуясь легкостью своей лошади, он с неимоверной живостью сделал изворот, поднял ее на дыбы и очутился в десяти шагах от своего неприятеля, преследовавшего его со злобой. Но лошадка с обычной быстротой устранялась от него, почти играя, и опередила его настолько, что седок ее мог остановиться на минуту перед ложей Монхи, и сказать ей: «Опять для вас, синьора, но теперь в честь этих алых уст, пурпурных как коралл Первана».

Вол напал с яростью: всадник с белым пером выждал его хладнокровно, выдернул из седла пистолет, прицелился и выстрелил в него с такой верностью и искусством, что чудовище, мыча, поверглось к ногам его лошади. Видя всю великую опасность, которой подвергался этот чудесный человек, Монха испустила пронзительный крик, кинулась на перила своей ложи и простерла вперед руки: он схватил одну из них, запечатлел на ней жаркий поцелуй, и снова устремил на нее пристальный и неподвижный взор.

Эта неожиданная сцена была столь странна для испанцев, что они остановились, как бы окаменев от удивления. Этот дивный наряд, этот убитый бык, против всякого обычая, выстрелом из пистолета, этот человек, поцеловавший руку у полусвятой, у невесты Христа — все это настолько противоречило принятым традициям, что Юнта, Алькад и губернатор сделались безгласными, между тем, как возбуждавший столь живое любопытство, приковал пламенеющие свои взоры к трепещущей и смущенной Монхе, не имевшей силы выйти из ложи. Тщетно игуменья обременяла черного всадника названиями самыми оскорбительными, такими как безбожник, окаянный, презренный отступник! Тщетно кричала ему голосом священного негодования: «Бойся гнева Небес и людей, ты, который осмелился привлечь внимание этого целомудренного слуха к светским речам, который не содрогнулся коснуться руки, обещанной Господу».

Презренный все еще смотрел на Монху, повторяя с удивлением: «Как хороша! Как хороша!»

Наконец визгливый голос Алькада вывел его из этого исступления, тем скорее, что Монха вышла из ложи, опершись на руку игуменьи, и что двое сержантов схватили под уздцы его лошадь: он позволил это без сопротивления.

— В пятый раз, кто бы вы ни были — отвечайте, — сказал Алькад. — По какому праву вы убили из пистолета вола, определенного к увеселению публики? По какому праву вы обращались с речью к молодой девице, которая должна завтра произнести священный и вечный обет? Одним словом, кто вы?

И главный судья снова сел на свое место, вытер лоб, посмотрел на губернатора с довольным видом, и сказал сержантам: «Держать крепче его лошадь!».

— Кто я? — сказал таинственный всадник, приподняв гордо свою голову, которую до этого нельзя было хорошо рассмотреть.

И тогда открылись черты совершенной правильности; его глаза были смелы, проницательны; черные и лоснящиеся усы оттеняли румяные губы, и густая борода, рисовавшаяся двумя дугами по длине щек, доходила до выгнутого подбородка; только лицо его было мрачно и бледно.

— Кто я? — повторил он звучным и полным голосом, — вы тотчас это узнаете, достойный Алькад. — И, натянув крепко поводья, он сильно ударил шпорами в бока своего коня. Животное поднялось проворно на дыбы, и сделало такой удивительный прыжок, что сержанты, опрокинутые ударом его груди, покатились по цирку.

— Кто я?.. Я Хитано, Цыган, — проклятый, окаянный, если вам угодно, достойный Алькад.

И в два скачка он перенесся через ограду и барьер, достиг берега, находившегося вблизи, и можно было видеть, как он бросился вплавь со своей лошадью.

Тогда случилось довольно необычное происшествие. Услышав имя Цыгана, весь народ одним разом захотел покинуть цирк, и кинулся к выходам, слишком тесным для свободного выпуска скопища людей, хлынувшего в одну сторону. Доски галерей, не настолько крепкие, чтобы выдержать столь жестокий натиск, расступились, затрещали, и часть амфитеатра рухнула под ногами зрителей! Смятение, ужас вскоре достигли высшей степени: груды людей были набросаны одна на другую, и те, которые держали на себе всю непомерную тяжесть, испускали отчаянные крики, предоставляя себя своим патронам.

— Это проклятый, окаянный, — говорили они, — навлек на нас гнев Небес, дерзнув оскорбить обрученную с Христом. Его присутствие есть наказание... Анафема, анафема! — И слышны были проклятия, приводящие в ужас!

Тщетно Алькад и губернатор, избежавшие этого бедствия, употребляли все способы, чтобы восстановить порядок: они не могли заставить внять голосу рассудка тысяч придавленных и разбитых испанцев, вопивших одновременно. Уже властям оставалось только призвать последних святых календаря, как вдруг эта громада людей рассеялась как бы очарованием. Каждый очутился на ногах, но у многих вопли истинной боли, заменили крики страха и ужаса.

Вот как это случилось:

Несчастный брадобрей Флорес, занимавший место в самом нижнем ярусе цирка, попал в число тех, которые выносили на себе всю тяжесть толпы. Предприняв с товарищами своего бедствия неимоверные усилия, чтобы освободиться от давления, и видя, что здравые и справедливые доводы нисколько не действуют на равнодушие господ в верхних слоях, которые, заботясь о своем собственном спасении, нимало не помышляли о том, что давили непосредственно всей своей тяжестью на нижние слои, брадобрей Флорес, надсаженный, разбитый, наконец с трудом промолвил, обращаясь к некоторым несчастным, стенавшим подобно ему:

— Господа, я полагаю, что размахивая ножом вдоль и поперек над нами, мы успеем возбудить чувствительность и жалость в наших притеснителях при помощи нескольких ран, которые я берусь залечить или диахилем, или маточным пластырем, или... — И он остановился, чтобы перевести дух, так как бедственная судьба повергла его в это время под туловища двух францисканцев и мясника.

— Или сальсариной, — продолжал он, едва дыша. — Итак, отцы мои, разрешите мне, ибо это для общего блага, особенно для блага тех, кто лежит внизу; вы увидите, преподобные, что острие ножа убеждает лучше, нежели самые отборные слова.