Стопки были крохотные и такие тонкие, что просто чудо, как им удалось уцелеть после стольких лет.
— Ты плохо выглядишь, сынок.
И она туда же! Впрочем, он так и думал, что она заметит.
Она разглядывала его острым, почти медицинским взглядом, пытаясь распознать, что он скрывает от нее.
Он был самым обыкновенным ребенком, она — самой обыкновенной матерью.
И все же в этом доме, так же как много лет спустя на улице Королевского Брата, он был несчастлив, ему было как-то не по себе. Никогда он не чувствовал, что это его дом. Конечно, он жалел отца, не встающего с кресла. Мать говорила ему:
— Твой отец болен.
А когда он хотел побольше узнать об отцовской болезни, таинственно добавляла:
— Это у него с головой. Ты не поймешь. Врачи и те не понимают.
Но врачи не ходили к нему. Ни один. Разве что перед самой смертью.
Может быть, она консультировалась у них? И поскольку отец тяжело болел, мальчик не должен был шуметь, должен был всегда молчать, не противоречить больному, быть первым учеником в классе, есть что дают, даже телячью голову — блюдо, вызывавшее у него отвращение, но отец требовал, чтобы его готовили не реже двух раз в неделю.
Мать посвятила свою жизнь инвалиду, и благодаря этому ее считали чуть ли не святой, и все продавцы квартала твердили ему об этом, покачивая головами с восхищением и сочувствием.
— Где у него болит, мама?
— Повсюду и нигде.
— Он и в самом деле не может ходить?
— Он пошел бы, если б прошла голова.
Странная болезнь отца беспокоила его. Отец одного из товарищей по классу лечился в санатории; у другого — погиб в уличной аварии. Он был единственным, у кого отец, с виду совершенно здоровый человек, неподвижно сидел в кресле.
Позже он много думал об этом, может быть, из-за этой семейной тайны он и выбрал медицину, а не юриспруденцию, хотя в те времена при виде крови ему делалось дурно.
Отец умер, когда Жан поступил на медицинский факультет. И если сначала он хотел изучать психиатрию, то, может быть, именно потому, что намеревался объяснить загадку последних лет жизни отца?
Он так и остался бы в психиатрии, если б не узнал, что открывается вакансия практиканта на акушерском отделении в больнице Брока. Он только что женился. Семья еле сводила концы с концами. Он подготовил конкурсную работу в рекордный срок.
— Твоя клиника по-прежнему процветает?
С тех пор как од приобрел клинику, мать упорно притворялась, будто думает, что его деятельность ограничивается одной работой в клинике. Он, со своей стороны, также наблюдал за матерью, пытаясь проанализировать их отношения.
Когда он был маленьким, она, вероятно, любила его, как всякая мать, и если почти не выказывала своей любви, то это можно объяснить тем, что ее муж также требовал к себе внимания, и хотя неподвижно пребывал в своем кресле, тем не менее заполнил собой всю квартиру.
Не этого ли Огюст Шабо и добивался? Мир изгнал его. Друзья предали.
Чтобы покарать их и уязвить своим презрением, он укрылся в четырех стенах и стал мучеником.
Вместо того чтобы возмущаться или озлобиться, мать неожиданно приняла несчастье как удачу. Наконец-то целиком в ее распоряжении находился человек, который ничего уже больше не мог делать сам и полностью от нее зависел. Разумеется, преданность ее была вне сомнения. В глазах всего квартала она была святой женщиной, да и сама считала себя таковой.
Поскольку они были бедны, то бедность превратилась в добродетель. И если ее муж боролся ради несчастных — угнетенных, как тогда говорили, то сама она исповедовала все возрастающую ненависть ко всем богачам без исключения:
— Невозможно разбогатеть и при этом сохранить чистую совесть.
Сотни раз слышал он эти слова и все-таки предал веру своей матери, все-таки стал богачом. По ее глубокому убеждению, всякий человек, если он живет в определенном квартале и ведет определенный образ жизни, имеет слуг и определенным образом одевается, — уже богач.
Она мечтала, что, когда ее сын станет врачом, он поселится в Версале, как доктор Бенуа, который прежде жил на их улице; его видели часто, он всегда куда-то спешил с коричневым докторским саквояжем.
Когда у него с Кристиной была одна-единственная комната на улице Королевского Брата, мать навещала их каждую неделю и всегда приносила маленький пакет — кофе, сахар, шоколад, несколько ломтиков ветчины.
В доме у сквера Круазик она еще бывала довольно часто, но тогда она уже приносила только лакомства для детей. Пенсия, которую она получала от правительства, была довольно скромной. Как только представилась возможность, Шабо стал давать ей ежемесячную дотацию — в конце концов она согласилась, так как это не шло вразрез с ее принципами.
— Ты ведь знаешь, что мне ничего не нужно, а у тебя дети, и тебе надо еще обзавестись своей клиентурой…
На худой конец, она еще могла смириться с тем, что в угоду своему честолюбию он стал профессором. Но простить ему клинику на Липовой улице и квартиру на Анри-Мартэн не смогла; туда она зашла всего раз и за все время своего посещения почти не разжимала рта, с презрением разглядывая шелковые шторы, ковры, обстановку и картины.
— Ну что ж, дети мои! Что бы там ни было, желаю вам счастья!
Иногда Кристина, пока девочки еще не выросли, возила их в Версаль. С Давидом туда ездили уже не так часто, потому что жизнь усложнилась.
— Как было бы хорошо, мама, если бы вы сами приезжали к нам, — говорила Кристина.
— Не хочу позорить вас, доченька. Если ваши друзья увидят меня, они примут меня за одну из ваших служанок. Нет уж, я свое место знаю и ставлю его выше вашего.
Жан Шабо был уверен, что она никогда не оставит старую квартиру; она сохраняла все на старых местах, как в музее. Он умолял ее, чтобы она позволила ему внести хоть какие-нибудь улучшения, например оборудовать ванную, установить электропечь, позднее он заговорил о телевизоре.
— До сих пор я жила без всякой этой механики и намерена обходиться без нее до самой смерти.
С тем же успехом он настаивал, чтобы она наняла служанку. Она не согласилась даже на телефон:
— На что он мне? Я никому не собираюсь звонить, да и мне никто звонить не станет.
— Ну, а вдруг тебе станет плохо…
— Тогда я постучу в потолок палкой твоего отца.
Соседка сверху сообразит, в чем дело.
Радио на столе, которое она только что выключила, не было его подарком. Да она ничего от него и не взяла бы. Она открыла для себя одно семейство, родственников по матери, ему неизвестных, он только изредка краем уха слышал обо всех этих Нику, Папе и Варнье. Одни из них жили в Версале и в Париже, другие, молодые, обосновались в Северной Африке.
Все они зарабатывали жалкие крохи, и мать сильнее всего привязалась к тем, кого судьба особенно преследовала. Она знала все их семейные драмы, знала, кто потерял работу, знала, что у одной из внучатых племянниц рак, а у другой — преждевременные роды и ребенок-инвалид.
Она навещала тех, кто жил не слишком далеко от нее, теперь она им приносила маленькие пакеты, а остальным писала длинные письма; вот и сейчас у нее на столе лежало неоконченное письмо.
— Еще стопочку… Пей, пей! Твой отец всегда выпивал две…
— Разве папа пил?
Она разом посуровела:
— Уж не воображаешь ли ты, что твой отец был пьяницей? Ни разу за всю нашу совместную жизнь — слышишь: ни разу! — не пришел он домой пьяным.
Да я бы этого и не допустила. Он выпивал одну рюмку в кафе, в дружеской компании, да и заходил он туда не столько ради игры в карты, а потому что любил поговорить о политике. Он был апостолом истины! Ради своих идей он пожертвовал всем.
Пронзительным взглядом она дала ему понять, как огромна разница между его отцом и им самим.
— Немного вина за обедом, как у всех принято, а вечером, За чтением газет — две рюмочки…
Он не решился попросить у нее разрешения зайти в свою бывшую комнату — он знал, что и там ничего не изменилось: те же обои в розовых и голубых цветах, та же этажерка, на которой все в том же строгом порядке стоят его школьные учебники и призы.