За столом сидели только Давид и Лиза, он без пиджака, она — подперев рукой подбородок, и мирная доверчивость их поз удивила его. Впервые он ясно почувствовал, что они — брат и сестра, впервые угадал, что между ними существует взаимопонимание, о чем он прежде и не подозревал.
— Как, ты здесь?
— Я отдыхал.
— Пообедаешь с нами?
Он заколебался. Жанина уже ставила для него прибор.
— Мама обедает на бульваре Курсель.
— Знаю.
— Я думала, ты тоже там.
— Пойду туда попозже, на кофе.
— Тебе понадобится машина?
Лиза была явно разочарована. Давиду, в его возрасте, еще было рано водить машину.
— До свиданья, па…
— До свиданья…
У него не хватило духу переодеться, и он вернулся к себе в кабинет, где, глядя на себя в зеркало, выпил еще стакан. Внезапно ему захотелось плакать здесь, в одиночестве, глядя на свое отражение.
Уже в клинике, когда он переодевался после того, как принял роды, две слезинки скатились по его щекам. И это не в первый раз. Ему случалось и рыдать в голос, взахлеб, как дети.
Он не старик. Не конченный человек. Взять хотя бы Ламбера — тот и в шестьдесят пять лет, с больным сердцем все еще верит в жизнь, даже опять женился.
Может быть, Шабо сам перед собой ломает комедию? Собственное лицо гипнотизировало его. Не отводя взгляда от зеркала, он поднял стакан и одним духом осушил его с гримасой отвращения.
И тогда, чтобы посмотреть, как это выглядит, он медленно вытащил из кармана пистолет, еще медленнее поднес дуло к виску и прижал; так языком надавливают на больной зуб.
Он старался не тронуть спуск; он не собирался сейчас стрелять. Ему только хотелось понять, и теперь, после этой «примерки», ему показалось, что он понял. Лучше не продолжать опыт, не задерживаться в кабинете после того, как он представил его себе «после», со своим телом, распростертым на полу.
Он сунул оружие в карман, поставил бутылку в шкаф и пошел в прихожую за пальто и шляпой. На бульваре Курсель редко садились за стол раньше девяти. Значит, чтобы поспеть на кофе, нет необходимости приходить до десяти часов.
Времени у него было много. Но ему даже не пришло в голову поесть. Он сел в машину, включил мотор, зажег задние огни и снял ногу с тормозной педали.
Он не собирался погибать в автокатастрофе. Не заедет он и за Вивианой — она, вероятно, уже ушла. Нечего ему делать и в клинике. И не в таком он состоянии, чтобы показываться в Пор-Рояле.
Вокруг него — более четырех миллионов людей, множество кафе, ресторанов, баров, музыки, театров, кино; были коллеги, старые товарищи по медицинскому факультету, они сталкивались с теми же проблемами, что и он, и были среди них, вероятно, несколько человек или хотя бы один, испытывающий те же тревоги. Были женщины, готовые дать ему наслаждение, и где-то скрывался человек, покинувший родную деревню с одной неотвязной мыслью: убить его.
Вокруг был целый мир, и за рулем своей мощной машины, которой он управлял чуть ли не со страхом, сорокадевятилетний профессор, располагая двумя свободными часами, не знал, куда ему деться.
Он поехал наугад по аллеям Булонского леса, и только когда увидел перед собой мост Сен-Клу, решился ехать в Версаль.
Он не видел свою мать три месяца.
Глава 5
Посещение Версаля и картежник с фиолетовым лицом
За тридцать лет улица едва ли изменилась, серые дома старели не спеша. Он еще издали заметил бензоколонку, возможно, рядом был и гараж. А вместо бакалейной лавки, куда он бегал за конфетами, появилась витрина холодильников и электроприборов.
Раньше на дверях дома висела эмалевая табличка с надписью: «Аристид Тилькен, дипломированный переводчик» — и то ли из-за непонятного слова «дипломированный», то ли из-за того, что у жильца были остроконечные усы, Шабо долго боялся его. Теперь была другая табличка, около звонка, где на меди было выгравировано: «М-ль Мулон, профессор сольфеджио».
Мадмуазель Мулон сменила Тилькена на втором этаже, а владельцы дома, или их дети, по-прежнему жили на первом. Его квартира, квартира его родителей, находилась на третьем, их окна в этот вечер были освещены, как в прежние времена, скудным печальным светом, этот свет удручал его каждый раз, когда он возвращался домой затемно.
Он чуть было не дернул за ручку звонка, совершенно позабыв, что теперь это всего лишь украшение, что выше расположены кнопки электрических звонков с именами жильцов. Он заколебался — стоит ли вынуждать мать спускаться вниз по лестнице ради его совершенно бессмысленного прихода.
Он ничего не принес с собой. И не надеялся ничего найти для себя здесь, потому что в этом месте шансов обрести поддержку у него меньше, чем в каком угодно другом. С чувством стыда он оставил машину за углом улицы.
Наконец он решился и надавил на кнопку звонка, знакомым, пришедшим из детства движением задрал голову. Прежде чем спуститься, мать бесшумно и настороженно открыла окно и выглянула, стараясь в темноте разглядеть посетителя.
— Кто там? — спросила она наконец.
— Это я, мама.
— Сейчас иду.
И он, по старой памяти:
— Брось мне ключ.
Она пошла за тряпкой, чтобы завернуть ключ, и через мгновение ключ упал у его ног. Он поднялся по лестнице, ориентируясь на полоску света под дверью второго этажа. Дверь на третьем открылась. Мать перегнулась через перила:
— Что-нибудь случилось? Ты с дурной вестью?
— Нет. С чего ты взяла?
Ступив на площадку, он нагнулся, чтобы расцеловать ее в обе щеки, она от природы была маленькая и с годами все уменьшалась. Его приход скорее встревожил ее, чем обрадовал.
— Входи. Раздевайся. У меня жарко. Чем больше старею, тем больше зябну. Каким это ветром тебя занесло?
Он солгал — то ли из жалости, то ли для простоты:
— Я проезжал через Версаль.
— Один?
— Да.
— А как же секретарша? Разве не она возит тебя?
Однажды мать заметила из окна Вивиану, ожидающую его в машине.
— А это кто? — спросила она тогда.
— Моя секретарша.
— Ты что, всюду берешь ее с собой, и она так и торчит в машине? Даже когда ты посещаешь своих клиенток?
— Как правило, я не езжу к больным на дом.
Он пытался объяснить ей, что, когда устает, ему делается как-то не по себе за рулем и он избегает вести машину сам. Но мать ему не поверила, чего он, собственно, и ждал.
— Знаешь, мне это не интересно. Это твое дело, разве не так? Лишь бы это устраивало твою жену.
Может быть, ему захотелось побыть в прежней обстановке? Здесь было еще меньше перемен, чем на улице. Все осталось так, как после смерти отца: у окна вольтеровское кресло, стойка для трубок, трубки — одна пенковая, с длинным чубуком из дикой вишни, две гнутые, и еще одна, глиняная, изображающая зуава, — эту отец не курил никогда…
Ворчала угольная печь, тихонько наигрывало радио над неоконченным письмом, рядом — флакончик фиолетовых чернил, пара очков в металлической оправе: раньше очки принадлежали отцу, а впоследствии ими стала пользоваться мать.
— Ты пообедал?
Он опять солгал.
— Знаешь, — продолжала она, — я ведь, как всегда, обедаю рано, и когда большинство людей садятся за стол — все позже и позже, не понимаю, что это за привычка, — у меня к этому времени уже и посуда перемыта.
Он твердо знал, что в кухне, дверь в которую была открыта, но свет из экономии не горел, все убрано на свои места.
— Твой отец, когда еще выходил из дому, думал, что я нарочно устраиваю ранний обед, чтобы он не засиживался в кафе с друзьями. А как поживают дети?
— Хорошо, спасибо.
— А жена?
— У нее тоже все хорошо.
— Налить тебе рюмочку?
Она бы обиделась, если бы он отказался. Достала из буфета графин с водкой, знакомый ему с давних пор.
В те времена, когда она еще варила варенья, в водку обмакивали кружки тонкой прозрачной бумаги — она называлась «ангельская кожа» — и ими закрывали банки, а сверху накладывали пергамент и обвязывали горлышко шпагатом. Эту часть работы обычно делал он, и ему живо вспомнился особенный запах водки, которую открывали также в тех редких случаях, когда отец приводил в дом приятеля или когда рабочие приходили что-нибудь чинить.