от того, что мы постоянно переходим с места на место, от того, что нам не приходится задерживаться и самим нести расплату, мы, в сущности, не знаем, что бывает потом, подумал он. Ты приходишь в дом к крестьянину. Ты приходишь под вечер, ужинаешь с ним и его семьей и ложишься спать. Днем тебя прячут, а на следующую ночь тебя там уже нет. Ты сделал свое дело и ушел. Когда тебе снова случится попасть в те места, ты узнаешь, что твоих хозяев расстреляли. Вот и все.
Но это всегда происходило уже без тебя. Партизаны разрушали то, что нужно было разрушить, и шли дальше. Крестьяне оставались и расплачивались за все. Я и раньше знал о том, о чем рассказывала Пилар, подумал он. О том, что на первых порах мы делали с ними. Я всегда знал это, и мне было противно; я слышал, как об этом говорили со стыдом и без стыда, хвастались, гордились, оправдывали, объясняли или отрицали. Но эта проклятая баба заставила меня увидеть все так, как будто я сам был при этом.
Ну что ж, подумал он, это тоже необходимо для твоего воспитания. А воспитание ты здесь получаешь хорошее, это ты почувствуешь потом, когда все кончится. Здесь, на войне, учишься, если только умеешь слушать. Ты, во всяком случае, научился многому. Хорошо, что в последние десять лет перед войной ты почти каждый год бывал в Испании. Если удается заслужить доверие, это главным образом из-за языка. Тебе доверяют потому, что ты отлично понимаешь язык и говоришь без запинки и во многих местах побывал в этой стране. Испанец в конечном счете предан только родной деревне. То есть прежде всего, разумеется, Испании, потом своему народу, потом своей провинции, потом своей деревне, своей семье и своему ремеслу. Если вы знаете испанский язык, это сразу располагает испанца в вашу пользу, если вы знаете его провинцию, расположение усиливается, но если вы знаете его деревню и его ремесло, вы становитесь для него своим в той мере, в какой это вообще возможно для иностранца. Для Роберта Джордана испанский язык никогда не был чужим, и потому эти люди редко обращались с ним как с иностранцем; разве только, когда вдруг ополчались против него.
Конечно, бывает, что они ополчаются против тебя. Это случается даже часто, но ведь они готовы ополчиться против кого угодно. Даже против самих себя.
Нехорошо было так думать, но кто контролировал его мысли? Никто, кроме него самого. Он не боялся, что эти мысли приведут его в конце концов к пораженчеству. Самое главное было выиграть войну. Если мы не выиграем войны — кончено дело. Но он замечал все, и ко всему прислушивался, и все запоминал. Он принимал участие в войне и, покуда она шла, отдавал ей все свои силы, храня непоколебимую верность долгу. Но разума своего и своей способности видеть и слышать он не отдавал никому; что же до выводов из виденного и слышанного, то этим, если потребуется, он займется позже. Материала для выводов будет достаточно. Его уже достаточно. Порой даже кажется, что слишком много.
Посмотреть только на эту женщину, Пилар, подумал он. Как бы там ни сложилось дальше, но если будет время, надо упросить ее, чтобы она досказала мне эту историю. Посмотреть только, как она шагает рядом с этими двумя младенцами. Трудно подобрать трех более прекрасных детей Испании. Она похожа на гору, а юноша и девушка точно два молодых деревца. Старые деревья уже все срублены, а молодые растут здоровыми, вот как эти. Несмотря на все, что им пришлось перенести, они кажутся такими свежими, и чистыми, и здоровыми, и нетронутыми, как будто никогда не знали несчастья. А ведь, по словам Пилар, Мария только-только пришла в себя. Верно, совсем была плоха.
Ему вспомнился один паренек, бельгиец, в Одиннадцатой бригаде. Их было шестеро добровольцев из одной деревни. Вся деревня состояла из двух сотен жителей, и этот парень раньше ни разу из нее не выезжал. Когда Роберт Джордан впервые встретил его в штабе бригады Ганса, все пятеро его товарищей уже погибли, он один уцелел; он был словно не в себе, и его взяли в штаб прислуживать за столом. У него были светлые волосы, широкое, румяное фламандское лицо и громадные неуклюжие руки крестьянина, и с подносом в руках он казался могучим и неуклюжим, как ломовая лошадь. И все время плакал. Весь обед или ужин он плакал, беззвучно, но неудержимо.
Когда ни взглянешь на него, он плачет. Попросишь налить вина — плачет, протянешь тарелку за жарким — плачет, только лицо отворачивает. Потом вдруг он переставал; но стоило взглянуть на него, и у него снова набегали на глаза слезы. Он плакал и на кухне, ожидая очередного блюда. Все были очень ласковы с ним. Но ничто не помогало. Надо будет узнать, что с ним сталось, прошло ли это у него и смог ли он опять пойти на фронт.
А Мария, видно, теперь вполне оправилась. Так, по крайней мере, кажется. Он, правда, плохой психиатр. Вот Пилар — та настоящий психиатр. Наверно, для них обоих хорошо, что они были вместе этой ночью. Да, если только на том не оборвется. Для него это очень хорошо. У него сегодня легко на душе: спокойно и радостно и никакой тревоги. Дело у моста выглядит довольно рискованным, но ведь ему везет. Бывал он не раз в таких делах, которые обещали быть рискованными. Обещали быть; он уже и думает по-испански. Мария — прелесть.
Смотри на нее, сказал он себе. Смотри на нее.
Он смотрел, как она весело шагает в солнечных лучах, распахнув ворот своей серой рубашки. У нее поступь, как у молодого жеребенка, подумал он. Не каждый день встретишь такую. Не часто это бывает. Может быть, этого и не было, подумал он. Может быть, это тебе приснилось или ты все выдумал и на самом деле этого вовсе не было. Может быть, это вот как иногда тебе снится, что героиня фильма, который ты видел, пришла к тебе ночью, такая ласковая и чудесная. Он всех их обнимал во сне. Гарбо он до сих пор помнит, и Харлоу. Да, Харлоу была много раз. Может быть, и это такой же сон.
Но он до сих пор помнит, как Гарбо приходила к нему во сне накануне атаки у Пособланко; на ней был шерстяной свитер, мягкий и шелковистый на ощупь, и когда он обнял ее, она наклонилась, и ее волосы упали ему на лицо, и она спросила, почему он никогда не говорил ей о своей любви, ведь она любит его уже давно. Она не казалась застенчивой, холодной и далекой. Так чудесно было обнимать ее, и она была такая ласковая и чудесная, как в дни Джека Гилберта, и все было совсем как на самом деле, и он любил ее гораздо больше, чем Харлоу, хотя Гарбо приходила только раз, а Харлоу… Может быть, и это такой же сон?
А может быть, и не сон, сказал он себе. Может быть, вот протяну сейчас руку и дотронусь до этой самой Марии. Может быть, ты просто боишься, сказал он себе. А вдруг окажется, что этого не было и это неправда, как все твои сны про киноактрис или про то, как твои прежние любовницы возвращаются и спят с тобой в этом самом спальном мешке, на голых досках, на сене, на земле, во всех сараях, конюшнях, corrales и cortijos[34], в грузовиках, в гаражах, в лесах и во всех горных ущельях Испании. Все они приходили к нему, когда он спал в этом мешке, и все они были с ним гораздо нежнее, чем когда-то на самом деле. Может быть, и тут тоже так. Может быть, ты боишься дотронуться до нее, боишься проверить. Вдруг дотронешься, а это ты только выдумал и видел во сне.
Он шагнул к девушке и положил руку на ее плечо. Сквозь потертую ткань его пальцы ощутили гладкость кожи. Девушка взглянула на него и улыбнулась.
— Hola, Мария, — сказал он.
— Hola, Ingles, — ответила она, и он увидел ее золотисто-смуглое лицо, и коричневато-серые глаза, и улыбающиеся полные губы, и короткие, выгоревшие на солнце волосы, и она чуть откинула голову и с улыбкой посмотрела ему в глаза. Это все-таки была правда.
Они уже подходили к лагерю Эль Сордо; сосны впереди поредели, и за ними показалась круглая выемка в склоне горы, похожая на поставленную боком миску. Тут в известняке, наверно, кругом полно пещер, подумал он. Вон две прямо на пути. Их почти не видно за мелким сосняком, разросшимся по склону. Хорошее место для лагеря, не хуже, чем у Пабло, а то и лучше.
34
скотные дворы и фермы (исп.)