— Ты мне разрешишь сказать? — спросил старик.

— Конечно, говори.

— С твоего разрешения, не лучше ли будет, если я пойду в Ла-Гранху, узнаю, что там было ночью, и поручу кому-нибудь следить и записывать так, как ты меня научил? А вечером нам принесут бумажку, или, еще лучше, я сам пойду за ней в Ла-Гранху.

— Ты не боишься наткнуться на эскадрон?

— Если снег сойдет — нет.

— А есть в Ла-Гранхе человек, который годится для такого дела?

— Есть. Для такого дела есть. Я поручу это женщине. В Ла-Гранхе есть несколько женщин, на которых можно положиться.

— Должно быть, есть, — сказал Агустин. — Даже наверно есть. И такие, которые годятся для другого дела, тоже есть. Может, я пойду вместо старика?

— Нет, уж пусть старик идет. Ты умеешь обращаться с пулеметом, а день еще велик.

— Я пойду, когда растает снег, — сказал Ансельмо. — Он быстро тает.

— Как ты думаешь, могут они поймать Пабло? — спросил Роберт Джордан Агустина.

— Пабло хитрый, — сказал Агустин. — Умного оленя разве без гончих поймаешь?

— Случается, — сказал Роберт Джордан.

— С Пабло не случится, — сказал Агустин. — Правда, это теперь только труха от прежнего Пабло. Но недаром он жив и сидит как ни в чем не бывало тут, в горах, и хлещет вино, когда столько других погибло у стенки.

— Он в самом деле такой хитрый, как о нем говорят?

— Еще хитрее.

— Особенного ума он тут пока не выказал.

— Como que no?[82] Не будь у него особенного ума, не уцелеть бы ему вчера. Знаешь, Ingles, по-моему, ничего ты не смыслишь ни в политике, ни в партизанской войне. И в том и в другом первое дело — это уметь сохранить свою жизнь. Вспомни, как он ловко сумел сохранить свою жизнь вчера. А сколько ему пришлось проглотить навозу и от меня и от тебя!

Теперь, когда Пабло снова действовал заодно с отрядом, не следовало ничем порочить его, и Роберт Джордан тотчас же пожалел, что выразил сомнение в его уме. Он и сам знал, что Пабло умен. Ведь именно Пабло сразу уловил все слабые стороны приказа о разрушении моста. Он сделал это замечание просто из антипатии к Пабло и, еще не кончив фразы, почувствовал свою ошибку. Все так вышло из-за его потребности разрядить напряжение в словах. Чтобы переменить разговор, он сказал, повернувшись к Ансельмо:

— А как же ты пойдешь в Ла-Гранху днем?

— Что ж тут такого, — сказал старик. — Я ведь не с военным оркестром пойду.

— И не с колокольчиком на шее, — сказал Агустин. — И не со знаменем в руках.

— Какой дорогой ты пойдешь?

— Поверху, а потом вниз, через лес.

— А если ты попадешься?

— У меня есть документы.

— У нас у всех документов много, только кое-какие ты тогда не забудь проглотить.

Ансельмо покачал головой и похлопал по нагрудному карману своей блузы.

— Не в первый раз мне попадаться, — сказал он. — А есть бумагу пока еще не приходилось.

— Надо бы смазывать их горчицей на этот случай, — сказал Роберт Джордан. — Я всегда ношу наши документы в левом кармане рубахи. А фашистские — в правом. Так, по крайней мере, не ошибешься в спешке.

Должно быть, когда головной первого кавалерийского разъезда указал на расселину в скале, дело было по-настоящему плохо, что-то очень уж они теперь разговорились. Слишком разговорились, подумал он.

— Послушай, Роберто, — сказал Агустин. — Говорят, правительство все правеет и правеет с каждым днем. В Республике уже не говорят «товарищ», а говорят «сеньор» и «сеньора». Нельзя ли твой карман переставить?

— Когда оно совсем поправеет, тогда я переложу документы в задний карман брюк, — сказал Роберт Джордан. — И прошью его посередине.

— Нет, уж лучше пусть остаются в рубашке, — сказал Агустин. — Неужели мы выиграем войну и проиграем революцию?

— Нет, — сказал Роберт Джордан. — Но если мы проиграем войну, тогда не будет ни революции, ни Республики, ни тебя, ни меня — ничего, только один большой carajo[83].

— Вот и я так говорю, — сказал Ансельмо. — Лишь бы нам выиграть войну. И хорошо бы выиграть войну и никого не расстреливать. Хорошо бы нам править справедливо и чтобы каждый получил свою долю благ, так нее как каждый боролся за них. И пусть бы тем, кто дерется против нас, объяснили, что они ошибались.

— Нам многих придется расстрелять, — сказал Агустин. — Многих, многих, многих.

Он крепко сжал правую руку в кулак и постучал по ладони левой.

— Лучше бы нам никого не расстреливать. Даже самых главных. Лучше бы нам исправить их работой.

— Я им нашел бы работу, — сказал Агустин и, набрав пригоршню снега, положил в рот.

— Какую, злодей? — спросил Роберт Джордан.

— Два достойнейших занятия.

— Какие же?

Агустин положил в рот еще снегу и посмотрел в ту сторону, где скрылся кавалерийский отряд. Потом он выплюнул растаявший снег.

— Vaya. Ну и завтрак, — сказал он. — Где этот вонючий цыган?

— Какие занятия? — спросил Роберт Джордан. — Что же ты не говоришь, злоязычник?

— Прыгать с самолетов без парашюта, — сказал Агустин, и глаза у него заблестели. — Это для тех, кого мы пожалеем. А остальных — тех просто приколотить к забору гвоздями, и пусть висят.

— Подлые твои слова, — сказал Ансельмо. — Так у нас никогда не будет Республика.

— Когда я глядел на ту четверку и думал, что мы можем их убить, я был как кобыла, ожидающая жеребца в загоне, — сказал Агустин.

— Но ты знаешь, почему мы их не убили, — спокойно сказал Роберт Джордан.

— Да, — сказал Агустин. — Да. Но мне не терпелось, как той самой кобыле. Тебе не понять, если ты сам этого не чувствовал.

— С тебя пот градом катался, — сказал Роберт Джордан. — Я думал, это от страха.

— И от страха тоже, — сказал Агустин. — И от страха и от другого. Нет на свете ничего сильней того, про что я сказал.

Да, подумал Роберт Джордан. Мы идем на это с холодной головой, но у них по-другому, и всегда было по-другому. Это их святейшая вера. Та, в которой они жили до того, как с дальних берегов Средиземного моря пришла к ним новая религия. От старой веры они никогда не отступались, а лишь затаили ее, давая ей выход в войнах и инквизиции. Это люди аутодафе — акта веры. Убивать приходится всем, но мы убиваем иначе, чем они. А ты, подумал он, ты разве никогда не поддавался этому? С тобой такого не бывало в Сьерре? И под Усерой? Ни разу за все время, что ты провел в Эстремадуре? Ни разу вообще? Que va, сказал он себе. Это со мной бывало при каждом эшелоне.

Прекрати все эти сомнительные литературные домыслы о верберах и древних иберийцах и признайся, что и тебе знакома радость убийства, как знакома она каждому солдату-добровольцу, что бы он ни говорил об этом. Ансельмо ее не знает, потому что он не солдат, а охотник. И нечего идеализировать старика. Охотники убивают животных, а солдаты — людей. Не обманывай самого себя, подумал он. И не разводи литературщины по этому поводу. Ты теперь заразился, и надолго. И не пытайся взвалить что-то на Ансельмо. Он настоящий христианин. Редкое явление для католической страны.

Но тогда, с Агустином, я был уверен, что это страх, подумал он. Естественный страх перед боем. А оказывается, это было то. Может быть, конечно, он теперь просто бахвалится. Но и страх тоже был. Я ощущал это всей ладонью. Ладно, пора кончать разговоры.

— Иди посмотри, принес ли цыган еду, — сказал он Ансельмо. — Сюда его не пускай. Он дурак. Возьми у него и принеси сам. И сколько бы там ни было, пусть сходит, принесет еще. Я проголодался.

24

И вот теперь уже утро стало настоящим майским утром, небо было высокое и ясное, теплый ветер обвевал плечи Роберту Джордану. Снег быстро таял, а они сидели и завтракали. На долю каждого пришлось по два больших сандвича с мясом и козьим сыром, а Роберт Джордан нарезал своим складным ножом толстые кружки лука и положил их с обеих сторон на мясо и на сыр.

вернуться

82

Как же нет? (исп.)

вернуться

83

испанское ругательство