Наверно, я встречал его на feria[91] в Памплоне, в толпе, бежавшей по улицам впереди быков, подумал Роберт Джордан. На войне всегда убиваешь не того, кого хочешь, сказал он себе. Почти всегда, поправился он и продолжал читать.
Из личных писем первые, попавшиеся ему, были очень церемонны, очень аккуратно написаны, и речь в них шла преимущественно о местных событиях. Это были письма сестры убитого, и Роберт Джордан узнал, что в Тафалье все хорошо, что отец здоров, что мать такая же, как всегда, жалуется только немного на боль в спине, и она, сестра, надеется, что он тоже здоров и не слишком подвергается опасности, и очень рада, что он бьет красных и помогает освободить Испанию от их владычества. Дальше перечислялись парни из Тафальи, убитые и тяжело раненные за то время, что она ему не писала. Убитых было десять. Очень много для такого городишка, как Тафалья, подумал Роберт Джордан.
В письме много говорилось о религии, сестра писала, что молится святому Антонию, и пресвятой деве Пиларской, и другим пресвятым девам, чтобы они сохранили его, и просила не забывать о том, что он находится также под защитой святого сердца Иисусова, которое, как она надеется, он постоянно носит на груди, ведь уже бессчетное число раз — это было подчеркнуто — доказано, что оно имеет силу отвращать пули. А затем она остается любящая его сестра Конча.
Письмо было немного замусолено по краям, и, дочитав до конца, Роберт Джордан аккуратно положил его на место, к воинским документам, и развернул другое, написанное таким же старательным почерком. Это письмо было от невесты убитого, его novia, оно тоже было деликатное и церемонное, но в нем чувствовалась лихорадочная тревога за судьбу жениха. Роберт Джордан прочел и это письмо, а потом сложил все письма и бумаги вместе и сунул в задний карман брюк. Ему не захотелось читать остальные.
Кажется, одно доброе дело я сегодня сделал, подумал он. Да, видно, сделал, подтвердил он себе.
— Что это ты там читаешь? — спросил его Примитиво.
— Тут письма и документы того requete, которого мы подстрелили сегодня утром. Хочешь взглянуть?
— Я не умею читать, — сказал Примитиво, — а есть что-нибудь интересное?
— Нет, — ответил ему Роберт Джордан. — Все личные письма.
— А как дела там, откуда он? Есть про это в письмах?
— Дела как будто ничего, — сказал Роберт Джордан. — Среди его земляков много убитых. — Он поглядел на маскировку пулемета, которую пришлось немного переделать и подправить после того, как растаял снег. Сейчас она выглядела довольно естественно, Он отвернулся и стал смотреть по сторонам.
— Из какого он города? — спросил Примитиво.
— Из Тафальи.
Ладно, сказал он себе. Я сожалею, если только от этого кому-нибудь легче.
Едва ли, сказал он себе.
Ладно, вот и прекрати это, сказал он себе.
Ладно, прекратил.
Но прекратить было не так-то легко. Скольких же ты всего убил за это время, спросил он себя. Не знаю. А ты считаешь, что ты вправе убивать? Нет. Но я должен. Сколько из тех, кого ты убил, были настоящие фашисты? Очень немногие. Но они все — неприятельские солдаты, а мы противопоставляем силу силе. Но наваррцы всегда нравились тебе больше всех остальных испанцев. Да. А ты вот убиваешь их. Да. Не веришь — пойди к лагерю и посмотри. Ведь ты знаешь, что убивать нехорошо? Да. И делаешь это? Да. И ты все еще абсолютно убежден, что стоишь за правое дело? Да.
Так нужно, сказал он себе, и не в утешение, а с гордостью. Я стою за народ и за его право выбирать тот образ правления, который ему угоден. Но ты не должен стоять за убийства. Ты должен убивать, если это необходимо, но стоять за убийства ты не должен. Если ты стоишь за это, тогда все с самого начала неправильно.
Но скольких же ты всего убил, как ты думаешь? Не знаю, не хочу вспоминать. Но ты знаешь? Да. Скольких же? Точно сказать нельзя. При взрыве эшелона убиваешь многих. Очень многих. Но точно сказать нельзя. А про скольких ты знаешь точно? Больше двадцати. И сколько из них было настоящих фашистов? Наверняка могу сказать про двоих. Потому что этих мне пришлось расстрелять, когда мы захватили их в плен под Усерой. И тебе это не было противно? Нет. Но и приятно тоже не было? Нет. Я решил никогда больше этого не делать. Я избегал этого. Я избегал убивать безоружных.
Слушай, сказал он себе. Ты это лучше оставь. Это очень вредно для тебя и для твоей работы. Тут он сам себе возразил: ты у меня смотри. Ты делаешь важное дело, и нужно, чтоб ты все время все понимал. Я должен следить за тем, чтобы в голове у тебя все было ясно. Потому что, если у тебя не все ясно в голове, ты не имеешь права делать то, что ты делаешь, так как то, что ты делаешь, есть преступление, и никому не дано права отнимать у другого жизнь, если только это не делается ради того, чтобы помешать еще худшему злу. А потому постарайся, чтоб все это было ясно у тебя в голове, и не обманывай себя.
Но я не желаю вести счет людям, которых я убил, как ведут список трофеев в виде какой-нибудь мерзости, вроде зарубок на прикладе, сказал он себе самому. Я имею право не вести счет, и я имею право забыть.
Нет, ответил он сам себе. Ты ничего не имеешь права забывать. Ты не имеешь права закрывать глаза на что-либо и не имеешь права забывать что-либо, или смягчать что-либо, или искажать.
Замолчи, сказал он себе самому. Ты становишься слишком напыщенным.
Или обманывать себя в чем-либо, продолжал он возражать сам себе.
Ладно, сказал он себе самому. Спасибо за добрые советы, ну, а Марию мне можно любить?
Да, ответил он сам себе.
Даже если предположить, что в чисто материалистической концепции общества нет места таким вещам, как любовь?
С каких это пор у тебя завелись такие концепции, спросил он сам себя. Нет их у тебя. И быть не может. Ты не настоящий марксист, и ты это знаешь. Ты просто веришь в Свободу, Равенство и Братство, Ты веришь в Жизнь, Свободу и Право на Счастье. И не вдавайся в диалектику. Это для кого-нибудь, но не для тебя. Ты должен знать это настолько, чтобы не быть сосунком. Ты от многого временно отказался, для того чтобы выиграть войну. И если война будет проиграна, все это пропадет впустую.
Но потом ты сможешь отбросить то, во что ты не веришь. Есть немало такого, во что ты не веришь, и немало такого, во что ты веришь.
И еще одно. Никогда не потешайся над любовью. Просто есть люди, которым так никогда и не выпадает счастья узнать, что это такое. Ты тоже раньше не знал, а теперь узнал. То, что у тебя с Марией, все равно, продлится ли это полтора дня или многие годы, останется самым главным, что только может случиться в жизни человека. Всегда будут люди, которые утверждают, что этого нет, потому что им не пришлось испытать что-либо подобное. Но я говорю тебе, что это существует и что ты это теперь узнал, и в этом твое счастье, даже если тебе придется умереть завтра.
Хватит разговоров о смерти, сказал он сам себе. У нас таких разговоров не ведут. Такие разговоры ведут наши друзья анархисты. Как только становится совсем плохо, им всегда приходит на ум лишь одно: поджечь что-нибудь и умереть. Странный все-таки ход мыслей. Очень странный. Ну что ж, приятель, видно, сегодняшний день так и пройдет, сказал он сам себе. Скоро три часа, недалеко и до обеда. Там, у Глухого, все еще постреливают, значит, вернее всего, они окружили его и ждут подкрепления. Хотя им ведь тоже надо торопиться, чтобы покончить до наступления темноты.
Что все-таки делается там, у Глухого? То же, что будет делаться и у нас, дайте только срок. Думаю, что там сейчас не очень-то весело. Мы здорово подвели его, Глухого, этой затеей с лошадьми. Как это говорится по-испански? Un callejon sin salida. Тупик. Мне кажется, я бы мог с этим справиться. Взять да сделать, а дальше все очень просто. Но как приятно, должно быть, участвовать в такой войне, в которой можно сдаться, если тебя окружили. Estamos copados. Мы окружены. Вот крик ужаса, который чаще всего слышится в эту войну. За этим криком обычно следует расстрел; и если только расстрел, можно считать, что тебе повезло. Глухому так не повезет. Так же как и нам, если придет наш черед.
91
ярмарке (исп.)