Они храбрые, но дураки, думал он. Впрочем, теперь уже смекнули, больше не идут на приступ, ждут самолетов. А может быть, миномета. Лучше, если миномет. Он знал, что, как только установят миномет, они все погибли, но миномет — это было естественно и просто, а думая о самолетах, он чувствовал себя так, как будто с него сняли одежду и даже кожу и он сидел здесь, на холме, совершенно голый. Голее уж быть нельзя, думал он. Освежеванный заяц по сравнению с этим защищен, как медведь. И зачем им самолеты? Гораздо проще покончить с нами при помощи миномета. Но они гордятся своими самолетами и потому непременно дождутся их. Вот так же они гордятся своим автоматическим оружием и потому так глупо полезли напрямик. Но и за минометом они, наверно, тоже послали.

Один из партизан выстрелил. Потом щелкнул затвором и торопливо выстрелил еще раз.

— Береги патроны, — сказал Глухой.

— Один сын распоследней шлюхи полез вон на тот камень, — он указал пальцем.

— Ты попал в него? — спросил Глухой, с трудом повернув голову.

— Нет, — сказал тот. — Выродок нырнул обратно.

— Вот кто шлюха из шлюх, так это Пилар, — сказал человек, не поднимавший с земли подбородка. — Ведь знает, шлюха, что нам здесь конец приходит.

— Пилар ничего сделать не может, — сказал Глухой. Говоривший лежал со стороны его здорового уха, и он расслышал, не поворачивая головы. Что она может сделать?

— Ударить на это дурачье сзади.

— Que va, — сказал Глухой. — Они рассыпаны по всему склону. Как она может на них ударить? Их тут сотни полторы. Может быть, и больше.

— Если бы мы могли продержаться до ночи, — сказал Хоакин.

— Если б рождество да пришло на пасху, — сказал тот, кто не поднимал подбородка с земли.

— Если б у твоей тетки было под юбкой кое-что иное, так она была бы не тетка, а дядя, — сказал другой партизан. — Позови свою Пасионарию. Она одна может нам помочь.

— Я не верю про ее сына, — сказал Хоакин. — А если он там, значит, учится, чтобы стать летчиком или еще кем-нибудь.

— Просто спрятан подальше от опасности, — сказал партизан.

— Диалектику изучает. Твоя Пасионария тоже там побывала. И Листер, и Модесто, и все они. Мне динамитчик рассказывал, тот, которого звали по-чудному.

— Пусть учатся, а потом приедут и будут помогать нам, — сказал Хоакин.

— Пусть сейчас помогают, — сказал другой партизан. Он выстрелил и сказал: — Me cago en tal. Опять не попал.

— Береги патроны и не болтай столько, а то пить захочется, — сказал Глухой. — Тут воды достать неоткуда.

— На, — сказал партизан и, перевернувшись на бок, снял через голову веревку, которой был привязан у него на спине мех с вином, и протянул его Глухому. — Прополощи рот, старик. Тебя, верно, жажда мучит от раны.

— Дай всем понемногу, — сказал Глухой.

— Ну, тогда я начну с себя, — сказал хозяин меха и длинной струей плеснул себе в рот вина, прежде чем передать мех другим.

— Глухой, как по-твоему, когда надо ждать самолеты? — спросил тот, который не поднимал подбородка.

— С минуты на минуту, — сказал Глухой. — Им уже давно пора быть здесь.

— А ты думаешь, эти сукины сыны еще пойдут на приступ?

— Только если самолеты не прилетят.

Он решил, что про миномет говорить не стоит. Успеют узнать, когда он будет здесь.

— Самолетов у них, слава богу, хватает. Вспомни, сколько мы вчера видели.

— Слишком много, — сказал Глухой.

У него сильно болела голова, а рука онемела, и шевелить ею было нестерпимо мучительно. Поднимая здоровой рукой мех с вином, он глянул в высокое, яркое, уже по-летнему голубое небо. Ему было пятьдесят, два года, и он твердо знал, что видит небо последний раз.

Он ничуть не боялся смерти, но ему было досадно, что он попался в ловушку на этом холме, пригодном только для того, чтоб здесь умереть. Если б мы тогда пробились, подумал он. Если бы мы смогли заманить их в долину или сами прорваться на дорогу, все бы обошлось. Но этот проклятый холм. Ну что ж, надо по возможности использовать его; до сих пор мы его, кажется, неплохо использовали.

Если б даже он знал, сколько раз в истории человечества людям приходилось использовать высоту только для того, чтобы там умереть, это ему едва ли послужило бы утешением, потому что в такие минуты человек не думает о том, каково приходилось другим в его положении, и женщине, вчера лишь овдовевшей, не легче от мысли, что еще у кого-то погиб любимый муж.

Боишься ты смерти или нет, примириться с ней всегда трудно. Глухой примирился, но просветленности не было в его примирении, несмотря даже на пятьдесят два года, три раны и сознание, что он окружен.

Мысленно он подсмеивался над собой, но он смотрел в небо и на дальние горы и глотал вино, и ему не хотелось умирать. Если надо умереть, думал он, — а умереть надо, — я готов умереть. Но не хочется.

Умереть — это слово не значило ничего, оно не вызывало никакой картины перед глазами и не внушало страха. Но жить — это значило нива, колеблющаяся под ветром на склоне холма. Жить — значило ястреб в небе. Жить — значило глиняный кувшин с водой после молотьбы, когда на гумне стоит пыль и мякина разлетается во все стороны. Жить — значило крутые лошадиные бока, сжатые шенкелями, и карабин поперек седла, и холм, и долина, и река, и деревья вдоль берега, и дальний конец долины, и горы позади.

Глухой передал дальше мех с вином и кивнул в знак благодарности. Он наклонился вперед и похлопал убитую лошадь по спине в том месте, где ствол пулемета подпалил шкуру. Запах паленого волоса чувствовался еще и сейчас. Он вспомнил, как он остановил лошадь здесь, как она дрожала, как свистели и щелкали пули вокруг них, справа, слева, со всех сторон, точно завеса, и как он застрелил ее, безошибочно выстрелив в точку пересечения прямых, идущих от глаз к ушам. Потом, когда лошадь рухнула на землю, он припал сзади к ее теплой, мокрой спине, спеша наладить пулемет, потому что те уже шли на приступ.

— Eras mucho caballo, — сказал он, что значило: хороший ты был конь!

Теперь Глухой лежал на здоровом боку и смотрел в небо.

Он лежал на куче пустых гильз, голова его была защищена скалой, а тело — трупом убитой лошади. Раненые нога и рука затекли и очень болели, но от усталости ему не хотелось двигаться.

— Ты что, старик? — спросил партизан, лежавший ближе других.

— Ничего. Отдыхаю.

— Спи, — сказал тот. — Они разбудят, когда придут.

И тут снизу донесся чей-то голос.

— Эй, вы, бандиты! — кричали из-за скалы, где был установлен ближайший к ним пулемет. — Сдавайтесь, пока самолеты не разнесли вас в клочья.

— Что он там говорит? — спросил Глухой.

Хоакин повторил ему. Глухой отполз немного, приподнялся и снова прилег у пулемета.

— Самолеты, может, и не прилетят, — сказал он. — Не отвечайте и не стреляйте. Может, они опять пойдут на приступ.

— А то давай обругаем их как следует, — сказал тот, который говорил про сына Пасионарии.

— Нет, — сказал Глухой. — Дай мне твой большой пистолет. У кого есть большой пистолет?

— Вот, у меня.

— Давай сюда! — Привстав на колени, он взял большой девятимиллиметровый «стар» и выстрелил в землю возле убитой лошади, потом подождал и выстрелил еще четыре раза, через разные промежутки времени. Потом сосчитал до шестидесяти и сделал последний выстрел — уже прямо в убитую лошадь. Он усмехнулся и вернул пистолет его хозяину. — Заряди, — сказал он шепотом, — и пусть все молчат и никто не стреляет.

— Bandidos! — крикнул голос из-за скалы внизу.

На холме было тихо.

— Bandidos! Сдавайтесь, пока вас не разнесли в клочья!

— Клюет, — весело шепнул Глухой.

Он подождал еще, и наконец из-за скалы показалась голова. С холма не стреляли, и голова спряталась обратно. Глухой ждал, наблюдая, но больше ничего не произошло. Он оглянулся на остальных, наблюдавших тоже, каждый со своей стороны. Увидя, что он смотрит, все покачали головой.

— Никто не шевелись, — шепнул он.