— Порой… вот сейчас… ты так похожа на него, — тихо сказал Берен, — что вид твой тоже ранит мое сердце… Но, как ты сама сказала — он же и врачует рану… Я приду завтра, королевна.
Он поклонился, повернулся и пошел прочь, а Галадриэль еще какое-то время стояла, глядя вслед.
— О, если бы ты сам знал, как похож на него, — тихо сказала она. — Если бы ты видел это… Он словно поселился в тебе чудесным образом и смотрит на меня твоими глазами, все такими же ясными и вопрошающими о чем-то превыше меня… О, Берен, сын Барахира, ты сам сейчас — стрела на дуге лука, и коротким будет твой полет. Куда ты метишь и кого сразишь? Где стрелок, пославший тебя? Увы, я не спрошу его, ибо мне живой не проникнуть за стены чертогов Мандоса… О, Лютиэн, несчастная — ты не смертного полюбила, ты полюбила самое смерть…
…Поздно вечером они вернулись с охоты, везя на седлах волчьи шкуры. Берен был расстроен, даже мрачен.
— Что с тобой? — спросила Лютиэн его ночью в постели.
— Они… оберегали меня, — ответил Берен. — Так и не подпустили ко мне ни одного волка.
— Тебя унизила забота?
— Нет… Просто руки чесались: волков я не терплю. Где вижу, там и режу.
— Ах, вот оно что.
Берен не понял, о чем был этот вздох.
— Некогда мне было предсказано, что убьет меня волк, — прошептал он, крепко прижимая Лютиэн к себе. — Теперь я думаю — что это? Старая ведьма промахнулась, рассматривая в углях мою судьбу? Или Финрод встал между мной и судьбой?
— Я не знаю, — снова вздохнула Лютиэн.
В эти дни он много говорил — и днями, сидя в женской комнате, распутывая пряжу для нее или вертя дырки в заготовках для кожаного доспеха. Она ткала или шила — ей хотелось одеть его с ног до головы, и одеть как князя, — а он рассказывал ей о том, как провел этот год, обо всех странствиях, опасностях, победах и потерях… Ночами он тоже рассказывал — такое, чего нельзя было рассказать при чужих и при свете дня. Она ожидала еще одного тяжелого и долгого рассказа, но вместо этого он сделал то, чего она уже и ждать перестала: снял с нее рубашку.
— Пусть судьба убирается ко всем раугам. Пусть день думает о своих заботах, а сейчас ночь, — он разделся сам. Волновался он ничуть не меньше, чем тогда, в их первое утро на поляне у ее лесного дома — даже руки его сейчас были горячими. Это и смешило ее немного, и наполняло нежностью. Не испытывай он этого трепета перед ней — был бы рабом своей страсти, властным и даже жестоким. Лютиэн видела его однажды таким, каким он был во власти своих страстей: там, на поляне, где он разделался с феанорингами. Но сейчас, с ней — он был как ребенок, который боится спугнуть птичку, что залетела в его комнату и села на подоконник. Или даже — как эта птичка. Он становился беззащитней младенца, совлекая не только одежды, но и тот незримый панцирь, что носил под ними, отрекаясь даже от собственной воли. Это давало ей власть, которая была бы страшной, вздумай Лютиэн ею пользоваться. Но она не собиралась, потому что любовь — это встречное самоотречение.
И они сошлись, соприкоснулись как две открытые ладони, как земля и небо, как жизнь и смерть сходятся воедино, сливаясь в единое целое, но не смешиваясь; когда каждый становится иным, оставаясь собой — чудо, которому за долгие века эльдар не нашли объяснения. Когда покорность дает власть и силу, когда нежность разит наповал, когда каждое «я» растворяется в единственном «ты» и утверждает его превыше могуществ Арды.
И когда эти два «ты» снова расходятся в темноте, и лишь тела соприкасаются в последней ласке, наступает долгое мгновение покоя.
— Каждый раз, — прошептал Берен, и его дыхание обожгло ей шею, — я дивлюсь тому, как я посмел.
— Что же делается с храбрым рыцарем, когда он оказывается один на один с женой? Неужели она страшнее Саурона?
— Нет, — он перевернулся на спину, перевернув ее вместе с собой. — Но к ней нельзя подходить ни силой, ни хитростью, ни с оружием, ни с подкупом, ее не взять ни доблестью, ни подлостью — вот и думай тут, как быть…
— А храбрый рыцарь не умеет иначе?
Улыбка Берена стала печальной.
— Я знавал одного эльфа, который изыскал семь способов летать по небу. Но пришел его срок — и он отлетел так, как ему велела судьба, а не так, как сам хотел. Вот и я вроде него, — Берен выдохнул. — В конце концов думаешь — будь, что будет — и ложишься в чью-то ладонь.
— …И тот, в чью руку ты лег, обнаруживает себя сжимающим рукоять меча — и что ему делать с мечом?
— Разве меч может знать, что нужно с ним делать? Разве он может сказать?
— Помнится, ты разговаривал со своим мечом.
— Это был Дагмор… Мой новый меч — меч Келегорма; он молчит.
Берен положил руку Лютиэн себе на грудь и прижал ладонью сверху.
— Больше всего на свете я хочу забыть обо всем… Выпросить у леди Галадриэль немного земли, сделаться ее вассалом, построить дом и жить с тобой… Сеять хлеб, пасти овец и растить детей…
— Ты знаешь: что бы ты ни решил, я последую за тобой. Если ты хочешь прожить жизнь в уединении, со мной и нашими детьми — значит, такова и моя воля.
— О, да… Я могу пойти против воли всех королей Средиземья — но что я сделаю с тобой, когда ты ложишься мне в руку?
— А я — тоже меч?
— По-моему, да. И очень острый.
— Никогда о себе так не думала.
Прижав ее голову к своему плечу, он гладил ее волосы, пока она не уснула. Потом и сам забылся — коротким сном, который прервал рассветный холод.
Берен выбрался из-под одеяла, поежился и влез в нижнее платье. Для прогулки на задний двор сошло бы, но Берен, направившись к дверям, остановился на середине комнаты, вернулся к лавке, где была разложена его одежда и надел ее всю — и верхнюю рубаху, и эльфийский полукафтан без застежек, подпоясался и плащ перебросил через руку. Вышел за двери и встретил изумленный взгляд Хуана.
— Береги ее, — тихо сказал Берен.
Пес поднялся со своей лежанки, подошел к человеку и, легко подпрыгнув передними лапами, положил их Берену на плечи так, что головы оказались вровень. Золотые глаза смотрели с укоризной.
— Я не могу иначе, пес богов. Я, как и ты, не выбираю, подчиняться или нет, а выбираю только — кому.
Хуан отпустил плечи Берена, сунул свою башку ему под руку для прощальной ласки и тихо вошел в спальню, лег, свернувшись у изножия кровати.
Берен вздохнул и закрыл дверь. Спустился в оружейную палату и снял со стены меч — длинный, узкий клинок с восьмиконечной адамантовой звездой и золотыми языками пламени в перекрестии гарды — тот, что подлинней и потяжелей. Феанор ковал его для более высокого Келегорма, и Берен выбрал его себе, потому что привык к более тяжелым клинкам.
— У тебя все еще нет имени, — сказал он, сжимая тисненые ножны. — А я так и не придумал, какое бы тебе подошло…
Он вспомнил, как горело закатное солнце на этом лезвии, когда Келегорм хотел поразить его в лицо, и усмехнулся.
— Нарсил, вот как я буду тебя звать.
Он перепоясался этим мечом, пошел на кухню; ему было мало нужно, так — краюха вчерашнего хлеба на утро, да кружка воды. В Доме Княгини он думал подготовиться к дороге по-настоящему. Вышел из кухни через задний ход, прогулялся по обычному утреннему делу и пошел в конюшню.
Оба коня были там — высокие, длинноногие жеребцы, оба смешанной породы, как и Митринор, но с большей примесью валинорской крови. Берен взнуздал и оседлал того, что был потемнее, вывел из стойла и, повернувшись к выходу, увидел в дверях высокого эльфа.
— Лорд Келеборн, — человек слегка поклонился.
— Судя по мечу, ты собрался не на прогулку, — эльф вошел в конюшню и оперся о столб перегородки между денниками.
— Сегодня ночью, лорд Келеборн, я понял, что не могу здесь оставаться. Это место искушает меня своим покоем, еще несколько дней — и, кажется, я никогда не смогу ни на что решиться.
— А на что именно ты решился?
— Я должен принести государю Тинголу его свадебный выкуп.
— Если ты отправляешься на честное дело — почему уходишь тайно?