— Потому что прощания тяжело мне даются. Я оставляю свою кожу и плоть, как на железе в мороз.

— Что ж, иди… Скажешь ли ты мне какие-нибудь слова, которые я мог бы передать… тем, кого ты покидаешь?

Берен немного подумал, опустив голову.

— Нет, — сказал он наконец. — Соловушке я все сказал, что был должен, твоей леди — тоже… Благодарю тебя, лорд Келеборн.

— Тогда прощай, — коротко кивнул эльф. — Или мы опять не в последний раз видимся?

— Я надеюсь, — Берен вывел коня на двор и вскочил в седло.

* * *

Дортонионский тракт, заброшенный за десять лет войны, оживал. Покинув владения леди Галадриэль, Берен добрался до поселения горцев в Бретиле и, прибыв в имение Брегора, застал того в сборах. С новоявленной дочкой у него как будто все складывалось хорошо — ее дерзость не была старику в новинку, потому что потерянные сыновья покорностью не отличались, но и старик был кремень. Даэйрет, похоже, боялась его, но не очень. Теперь она была одета как горянка — в длинное нижнее платье из некрашеного льна и цветное верхнее, из дорогой тонкой шерсти. Берен с легким удивлением вдруг понял, что девчонка-то хороша собой. Совсем не то, конечно, что Морвен, которую звали Эльфийкой, так она была стройна и белолика. Даэйрет больше походила на Риан, после родов такие женщины обычно становятся толстушками. Но как раз против толстушек беоринги ничего не имели. Особенно против сероглазых чернобровых толстушек с тонкой кожей и красивыми округлыми губами.

Брегор купил своей названой дочери также маленькие серьги со вставленными гранатами — и Берен, похвалив их, с запозданием сообразил, что они куплены под гранатовую серьгу, подаренную Руско Айменелом: теперь Даэйрет носила ее подвеской на груди. Оба они мгновение-другое молчали об одном и том же, а потом глаза девчонки снова оказались на мокром месте, и Берен, обняв ее, прижал к себе, чтобы она могла незаметно утереть слезы и чтобы не заметила, как у него самого дрожат ресницы.

Подумав немного, он решил все-таки не присоединяться к Мар-Рогану: обоз, возглавляемый одноногим стариком и беременной женщиной, двигался бы еще медленнее, чем даже он со своей простреленной дыхалкой. Но каждый день, двигаясь на север, в сторону Тол-Сирион, Берен натыкался на два-три обоза и ночевал на их стоянках. Его узнавали: теперь он открыто носил свои цвета и перстень Барахира, а уцелевшие Бретильские Драконы уже успели распустить слух о том, что князь от невзгод поседел до времени.

На второй день пути он пожалел, что забыл в доме Галадриэль волчью шкуру, которую носил. Днем холод больше не беспокоил его, не было необходимости кутаться в плащ. Он мерз только по ночам — как и все люди.

Перед тем как покинуть Бретиль, он совершил возжигание на могиле Эмельдир. Потом останавливался на Сухой Речке, где были похоронены погибшие в злосчастной ночной схватке Бретильские Драконы и эльфы, и почтил огнем дух Руско. Поблизости была еще одна поляна могил — там умерли от яда те, кто был ранен в ту ночь. А когда впереди вырос из воды Тол-Сирион, Берен вздохнул и сказал в голос на пустой дороге:

— Весь мой путь — от могилы к могиле.

Но на этот раз он переправился к кургану не для того, чтобы требовать у богов ответа, а для того, чтобы дать им свой ответ.

Он побродил по берегу и нашел там много мелкого сухого плавника. Паводок спал, Сирион был теперь мельче и спокойней. Берен поднялся на курган, разложил кострище поверх старой золы и сел точить нож, чтобы сделать то, что собрался, быстро, не позоря долгим ковырянием и себя, и Финрода, в память которого это делалось. Заточив нож, он попробовал его на руке, срезав, как бритвой, несколько волосков, и остался доволен. Дождался заката, кресалом высек искру и, раздув тлеющий трут, зажег поминальный костерок. Когда веселый огонь окреп и охватил самые толстые ветки, Берен поднялся и встал над костром во весь рост, с ножом в руках.

Однажды он уже клялся похожим образом — своей кровью; но боги не приняли той жертвы и той клятвы: из подвала Тол-и-Нгаурхот он вышел живым, да еще таким образом, что вмешательство богов было явным. Он не смог посвятить им свою смерть, они не захотели — но теперь он собирался посвятить свою жизнь… им? Или Отцу богов и людей?

Это была новая мысль, очень странная. Нолдор говорили, что люди, скорее всего, не в воле Валар, но среди самих людей считалось, что взывать к Отцу через головы Могуществ — непочтение, которое может навлечь беду на человека, на его племя, на весь род людской. Но месяц назад на этом холме Берен понял, что Валар не помогут ему в его деле. И не потому что не желают, а потому что это превыше их сил. Если бы речь шла всего лишь о том, чтоб добыть Сильмарилл ради руки Лютиэн…

Если бы речь шла всего лишь об этом — то Сильмарилл можно было бы и не добывать. Можно было бы уйти в лес — во владениях Галадриэль или на Восток, к нандор, поселиться в виду гор, которые он так любил, в уединении и мире… Сделать так, как он сказал — построить дом, пасти овец… Только ради того, чтобы получить руку Лютиэн, не было смысла идти в самое сердце тьмы, потому что ее рука уже была в его руке, она уже лежала в его объятиях… Как бы это ни было прекрасно — это не стоило крови людей Дортониона и Хитлума, эльфов Барад-Эйтель и Нарготронда… Крови Финрода…

Но если даже Могущества Арды, которые настолько сильны, что люди зовут их богами, бессильны ему помочь в его тяжбе с Морготом — то кто в силах?

Он расстегнул заколку на волосах и бросил ее в сторону — теперь она была не нужна. Собрал волосы в пучок на затылке и резанул ножом. Как ни остер был нож, а с одного маха отрезать серую гриву не получилось — и Берен, морщась, провел лезвием еще несколько раз.

Свободные люди носили волосы длинными, и лишь два случая могли заставить их остричься, уравнявшись по виду с рабами: глубокая жалоба о ком-то, любимом больше жизни, и нерушимый обет, который человек приносит и держит до тех пор, пока не исполнит. В каком-то смысле такой человек и есть раб: раб своей клятвы… В таких случаях обычно брали свидетелей, которые подтвердили бы, что человек остригся ради обета.

Берен не нуждался в свидетелях — ему было все равно, какие пойдут пересуды.

— Я не знаю, слышишь ли Ты меня сейчас. Не знаю, какими словами взывать к Тебе и какие приносить жертвы. Мудрые говорят, что наши жертвы не нужны и Силам, которых ты поставил над нами — они не едят мяса животных, не пьют крови с вином и не вдыхают дым сожжения. Тем паче, наверное, Ты, Своим словом давший всему сущему жизнь. Чем я мог бы пожертвовать? Что у меня есть такое, чем Ты не владеешь? Только сам я, и то лишь потому, что Ты дал мне свободу, как вольноотпущеннику.

Он бросил отрезанные волосы в костер, и пламя на миг взметнулось так, что ему пришлось отступить, прикрыв лицо рукой.

— Моя свобода обернулась моим пленом, — продолжал он. — Кто-то ни за грош купил меня и всех нас. Разве Ты для того отпустил нас, чтобы мы умерли? Разве так Отец поступает с детьми? Кем бы ни был мой нынешний хозяин — я отрекаюсь от него, бегу от него. Мудрые людей обязаны предоставить беглому рабу убежище — неужели Ты более жесток? Я не верю в это, а если я ошибаюсь, если ошибался Финрод — то лучше мне умереть. Иные скажут, что я совершаю здесь святотатство. Что боги обидятся на того, кто обращается к Королю через голову князя, которого король поставил. Хотя сам я не обиделся бы на вассала, обратившегося к государю Финроду тогда, когда я оказался бы бессилен в его деле. Если они объявили мне, что не могут помочь — на что же им обижаться? И не праведней ли они меня? Но если то, что я делаю, и впрямь святотатство, — то я не хочу, чтобы за мою гордыню боги покарали мой народ. Я умираю для него, я покидаю его — Дортонион больше не моя земля, и я не ее князь. Я вернусь туда лишь для того, чтобы объявить об этом. Мне скажут, что я решился на безумие, превышающее все мои безумия вместе взятые. Может, оно и так. Но не большее ли безумие жить и знать, что умрешь, и попадешь в то сумеречное место без дна и края, и некому будет рассечь землю мечом, чтобы открыть то место и томящихся в нем вывести на свет? Я боюсь. Я хотел бы поступить иначе, я пытался… Но что-то жжет мое сердце и гонит вперед. Я иду, и я не сверну с пути. Моя жизнь в Твоих руках. Я ни на что не полагаюсь, и на себя тоже, подобно человеку, что поставил свою голову на кон в игре жребиев: если потеряю, то все и сразу. Я сказал.