Наскоро поев, ушли партизаны.

Немного погодя, собрались и поехали к Сидору. На первой подводе – Савва с женой, на второй, которую тянула Сонька, – Гребенюк с Юрой.

Только они выехали из леса, как на них налетели каратели. И тут Савве ничто не помогло – ни аусвайс, ни охранная грамота. Старший группы и смотреть документов не стал, монотонно ответив по-немецки:

– Мы, солдаты, выполняем приказ. Поезжайте! Там разберутся. – Посадил на каждую подводу по сопровождающему солдату и направил всех на пункт сбора.

Туда они добрались к вечеру. Это был содом. Еще издали слышны были выстрелы, ругань и вопли. Все это наводило уныние и страх на путников. Лишь сопровождающие пребывали в безмятежности. Сидевший рядом с Саввой с умиленной улыбкой смотрел на спускавшееся к лесу румяное солнце, а другой, что рядом с Гребенюком, наигрывал на губной гармошке веселые песенки. Юра еле-еле сдерживал себя, чтобы не сунуть чем-нибудь в нос этому белобрысому музыканту.

Миновав пост у главного въезда, они по аллее въехали на громаднейший, огороженный изгородью, скотный двор. Там, в углу, охранники нашли свободное место и туда завели подводы. Один из них, погрозив пальцем Гребенюку и женщине, приказал: «Зтой тут!» – и пошагал с лесником в направлении хлевов, где кишмя кишел народ и откуда несся шум и гам на всю округу.

Не успели еще сгуститься сумерки, как из дома вышел Савва, да не вышел, а скорее вывалился и, пятясь задом, тужился вырваться из цепких лап охранников и отчаянно кричал: «Отдайте бумаги! Отдайте, они настоящие! Их сам господин бургомистр подписал!..»

Юра, Агриппина и Гребенюк бросились туда, но из-за подвод выскочили солдаты и, щелкая автоматами, остановили их. А от дома неслось все звонче и звонче: «Изверги, пустите! Пустите к начальству, сволочи! Пустите!» На этом голос Саввы оборвался, и на глазах всего народа он рухнул почти у самого входа в дом.

Тут уж ничего не могло удержать ни Агриппину, ни Юру, ни Гребенюка. Они рванулись туда. Но никто из них до Саввы не добежал. Каждый был схвачен, уведен, вернее, сволочен в прогон и сунут в лапы охранников, загонявших на ночь людей в большущие коровники.

Юра, цепко держа Агриппину, которую вел Гребенюк, понемногу пробивался вперед по коровнику сквозь гудевшую плачем, стоном и проклятиями толпу, стремясь таким образом пробраться куда-нибудь к стене и там поудобнее, в сторонке, устроиться.

Никто в эту ночь не спал, ожидая страшной участи. Некоторые, в том числе Юра, пытались каким-нибудь способом выбраться отсюда, но все это кончалось трагически. На подозрительный звук внезапно распахивалась в воротах калитка, вваливались каратели и, шаря мощными лучами электрофонарей, находили виновника, выволакивали его за ворота, и он уже больше в коровник не возвращался. И если бы Иван Фомич не успел отбросить доску, которую Юра приспособил, чтобы добраться до окна, то, наверное, они все трое тоже лежали бы мертвыми в овраге.

– Если ты еще раз отползешь, – Гребенюк тряс за грудки Юру, – то я тебя сам раньше их порешу. Должен понимать, негодяй, какое у нее горе, стало быть, ее надыть беречь. А из-за тебя, дурак, и она враз погибнет.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

На другой день отправили больше половины: отобранных в Германию – железной дорогой в карантины, заподозренных – автомашинами в тюрьму, работоспособных – этапом в Талашенский лагерь на торфоразработки, детей, предназначенных для донорства, – автобусами в ближайшие госпитали на обследование, а остальных оставили в коровниках, ожидая особого распоряжения, которое поступило только на третий день и только на первую тысячу.

Эта тысяча обреченных уходила с воплями и стенаниями, приводя в трепет ожидавших такой же участи.

– Товарищи! Прощайте! – донеслось со двора. Многие ринулись к воротам, а с ними и Юра, чтобы там, хотя бы в щель, увидеть то, что не сегодня, так завтра придется испытать и им самим.

– Куда? Стой! – И Гребенюк всем телом навалился на Юру.

– Дедушка, чу! Слышишь?

Там, за глухими воротами, зазвучал хриплый мужской голос: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!..»

Словно собачий лай, раздались по-немецки выкрики:

«Прекратить! Оставить! Будем стрелять!..»

Запел и Юра.

– Ты что? С ума сошел? – Фомич зажал ему рот, хотя в душе сам вторил эти дорогие ему слова.

Лай карателей не заглушил этот гимн прощавшихся с жизнью людей. И этот одинокий хриплый голос еще звонче подхватили женские и мужские голоса:

Кипит наш разум возмущенный
и в смертный бой вести готов…

– Дедушка, пусти, – рвался к воротам Юра. Но там, за ними, затрещали выстрелы, и пение захлебнулось.

На третий день дошла очередь и до Юры, Фомича и Агриппины. Рано утром коровник оцепили солдаты, распахнули ворота, но почему-то не вошли, видимо, побоялись вони. Потом, спустя примерно полчаса, ввалились во главе со старшим, и переводчик прокричал:

– Выходи строиться! Кто не может идти, остаться на месте!

Фомич и Юра, зная, что значит остаться на месте, подхватили Агриппину под руки.

– Тетя Гапа, поднимитесь. Идемте.

– Поднимитесь, милая. Оставаться нельзя, расстреляют, – шептал с другой стороны Фомич.

Обессиленная Агриппина идти не могла и, отстраняя рукой спасителей, сказала:

– Там все равно смерть. Так что оставьте здесь. – Но почувствовав их смятение, ставших ей близкими, она поднялась и даже в воротах прошла самостоятельно.

Шли длиннющей колонной на восток, казалось, к фронту, так как с каждым километром все сильнее и сильнее доносилось ухание выстрелов и разрывов, да все чаще и чаще стали попадаться солдаты.

Шагали часов семь, теряя по дороге обессиленных одноколонников. С такими конвоиры расправлялись по-фашистски: упавшего вытаскивали на обочину и, пропустив колонну, почти на глазах последних ее рядов в упор расстреливали.

Каждая такая смерть до боли в сердце потрясала Агриппину, и стоило больших усилий окружающим, чтобы она сама не бросилась под пули автомата.

И вот когда на горизонте появилось селение и когда всем казалось, что наступил конец дорожным мучениям, конвоиры оттащили с дороги упавшую старушку и тут же ее расстреляли. Это была та капля, которая переполнила страдание Агриппины, и она схватилась за сердце и пронзительно вскрикнула: «Люди! Что вы стоите? Спасите…» – и тут же рухнула на дорогу.

Юра, Фомич и все, кто шел поблизости, бросились к ней, но она была неподвижна, лишь странно выпученные глаза, казалось, все еще кричали: «Люди! Спасите ее!»

– Тетя Гапа, встаньте, милая тетя Гапа, очнитесь, – заливаясь слезами и умоляя, тормошил ее Юра.

– Она, малыш, уже не встанет, – грустно промолвил один из идущих в колонне и отпустил ее руку. Рука Агриппины словно плеть шлепнулась на дорогу. – Идемте, друзья, а то кокнут, – кивнул он на спешивших к ним конвоиров и со всей силой оторвал Юру от Агриппины и толкнул его в строй.

Не прошло и полчаса, как колонна вошла в осиротевшую деревню. Черная надпись на дощатом щите – «Сборный пункт». Люди, сумрачные, прижавшись к стенам домов (в дома их не пускали), безмолвно ждали своей страшной участи.

Ивану Фомичу показалось, да не только ему, а и многим, что кто-то сюда несется на чем-то тарахтящем и что вот-вот влетят автоматчики и всех до единого постреляют. И народ заметался: кто бросался за углы домов, кто рухнул наземь, а Фомич ногой отодвинул в боковой обшивке крыльца доску и туда толкнул Юру… Но тут раздался выстрел, за ним и команда: «Встать! Ни с места!..» И люди, хотя ничего не поняли, послушно поднялись и замерли.

В деревню въехали два мотоцикла с колясками, в одной из них сидел офицер, он что-то передал старшему колонны, и тут же конвоиры, выставив автоматы, стали теснить людей в глубину селения, так как сюда двигалась другая колонна таких же обездоленных людей. Наконец колонна втянулась в ворота. Переводчик скомандовал, чтобы старшие подтянули к нему поближе и поплотнее людей, а сам забрался на сотворенное солдатами из ящиков и досок возвышение и объявил: