…Своим дерзким «поэзия должна быть глуповата» (и потому стихи, которые «слишком умны», заведомо сомнительны) Пушкин как бы заранее отвел все характерные для иностранцев претензии к его творчеству. И Рената Гальцева и Ирина Роднянская с удовлетворением излагают всецело «оправдывающие» пушкинскую поэзию выводы А. Бриггса: «…его (Пушкина. — В. К.) взгляд на мир стоит метафизической системы. В такой системе у поэта и не было надобности, он был философом опыта… Важно, — резюмируют авторы обзора, — что в Пушкине найден ключ к жизненной мудрости, превосходящей отвлеченные истины». И Бриггс «с почтительным изумлением открывает, что на родине поэта „к нему относятся сразу как к личному другу, как к кровному родственнику и как к полубогу“.

Это суждение возвращает нас к тому, с чего мы начали: Пушкин предельно близок каждому русскому, но одновременно он недосягаемый «полубог», стоящий «выше» кого бы то ни было (по крайней мере из людей русской культуры). На эту «двойственность» четко указал Гоголь еще при жизни поэта, за два года до его гибели. С одной стороны, Гоголь констатировал: «Ни один поэт в России не имел такой завидной участи, как Пушкин. Ничья слава не распространялась так быстро. Все кстати и некстати считали обязанностию проговорить, а иногда исковеркать какие-нибудь ярко сверкающие отрывки его поэм». С другой стороны, «участь» зрелого творчества Пушкина Гоголь представил в совершенно ином свете. «По справедливости ли оценены последние его поэмы?» — вопрошал он, а далее специально говорил о зрелых стихотворениях, в которых, по его убеждению, «Пушкин разносторонен необыкновенно и является еще обширнее, виднее, нежели в поэмах… большая часть из них, и при том самых лучших, кажется обыкновенною для многочисленной толпы… Чем более поэт становится поэтом (это уместно конкретизировать: чем более Пушкин становится Пушкиным. — В. К.)… тем заметней уменьшается круг обступившей его толпы, и наконец так становится тесен, что он может перечесть по пальцам всех своих истинных ценителей (выделено мною. — В. К.)».

* * *

Здесь мы соприкасаемся с особенной и, как я попытаюсь показать, чрезвычайно существенной стороной проблемы: Гоголь, констатировав ни с чем не сравнимую «общедоступность» пушкинской поэзии, затем как-то даже неожиданно сообщает, что «лучшие», наиболее зрелые стихотворения ценят по достоинству (в 1834 г.) лишь несколько человек (их можно «перечесть по пальцам»).

Начиная с 1831 г. Гоголь находился в тесном общении с Пушкиным и, по всей вероятности, слышал (или читал в рукописи) высказывания поэта, близкие к тому, что о нем написал. Ибо в косвенной форме Пушкин утверждал, в сущности, то же самое, что и Гоголь. Осенью 1830 г. он записал в своем Болдине (набросок этот был опубликован лишь после его гибели): «Понятия, чувства 18-летнего поэта еще близки и сродны всякому… Но лета идут, юный поэт мужает, талант его растет… Песни его уже не те. А читатели те же… Поэт отделяется от их и мало-помалу уединяется совершенно. Он творит для самого себя и, если изредка еще обнародывает свои произведения, то встречает холодность, невнимание и находит отголосок своим звукам только в сердцах некоторых поклонников поэзии, как он, уединенных… (выделено мною. — В. К.)».

Знатоки пушкинских текстов напомнят, что перед нами отрывки из его незавершенной статьи о Боратынском; более того, Пушкин отчасти просто пересказывает здесь мысли из письма Боратынского. Но ясно выраженное нежелание «обнародовать свои произведения» принадлежит самому Пушкину. Боратынский не только не говорил об этом, но и опубликовал при жизни все свои стихотворения, кроме немногих эпиграмм и иных «стихов на случай» (а также, естественно, нескольких предсмертных, которые просто не успел отдать в печать).

Между тем Пушкин за шесть с лишним лет, которые довелось ему прожить после Болдинской осени, так и не «обнародовал» большую часть созданных им в Болдине «высших» стихотворений («Стихи, сочиненные ночью, во время бессонницы», «Заклинание», «Румяный критик мой…», «В начале жизни помню я…», «Для берегов отчизны дальней…», «Моя родословная», «Два чувства дивно близки нам…», «Паж, или Пятнадцатый год» и др.). При этом необходимо иметь в виду, что ранее, до 1830 г., Пушкин обычно без промедления публиковал новые стихотворения (исключая, понятно, те, которые не соответствовали «цензурным требованиям»). Однако начиная с Болдинской осени положение решительно изменилось, и более трех десятков стихотворных шедевров оставались до его гибели в рукописях (к цензурным условиям это не имело никакого отношения).

М. П. Погодин сообщал С. П. Шевыреву после возвращения поэта из Болдина: «Пушкин написал тьму. Он показывал и читал мне все по секрету, ибо многое хочет выдать без имени». И действительно, написанное в Болдине стихотворение «Герой» было опубликовано в № 1 журнала «Телескоп» за 1831 г. анонимно, очевидно, потому, что Пушкин, согласно его собственным словам, в то время «встречает холодность…». Впрочем, поэт не продолжил эту «тактику» и просто не стал «обнародовать» многие вершинные свои стихотворения.

Наиболее прискорбное впечатление произвела на Пушкина, надо думать, реакция на опубликованное им в мае 1830 г. стихотворение «К вельможе» (оно было озаглавлено «Послание к Н.Б.Ю.», то есть князю Николаю Борисовичу Юсупову). Не восприняв той глубокой и всеобъемлющей поэтической историософии (о ней пойдет речь ниже), которая воплотилась в «послании», критика встретила его издевательскими нападками на «низкопоклонство» поэта. По-видимому, именно эта травля вызвала строку в написанном вскоре, в июле 1830-го, пушкинском сонете «Поэту»:

…Услышишь суд глупца и смех толпы холодной…

(Опять этот «холод».) Пушкин явно не желал «встречать холодность» по отношению к прекраснейшим своим стихотворениям и предпочитал знакомить с ними только очень немногих, способных понять их людей. Среди них был, очевидно, и Гоголь. В уже цитированном очерке он с восхищением писал о поздних «мелких сочинениях» (то есть именно стихотворениях, которые Гоголь ставил даже выше пушкинских поэм): «Тут все: и наслаждение, и простота, и мгновенная высокость мысли, вдруг объемлющая священным холодом вдохновения… Здесь нет красноречия, здесь одна поэзия… Слов немного, но они так точны, что обозначают все. В каждом слове бездна пространства…» Гоголь явно основывался здесь — хотя бы отчасти — на еще не опубликованных стихотворениях Пушкина; по-видимому, именно поэтому он ничего не процитировал, не привел ни одного названия.

Мое соображение подтверждается известным письмом другого великого современника Пушкина, Евгения Боратынского, который в последние годы жизни поэта общался с ним очень редко[63] и до 1840 г. не знал его высших произведений. В начале февраля 1840 г. Боратынский писал жене из Петербурга: «…был у Жуковского, провел у него часа три, разбирая ненапечатанные новые стихотворения Пушкина. Есть красоты удивительной, вовсе новых духом и формой… Все последние пьесы его отличаются — чем бы ты думала? — силою и глубиною! Он только что созревал. Что мы сделали, россияне, и кого погребли! — слова Феофана на погребение Петра Великого. У меня несколько раз навертывались слезы художнического энтузиазма и горького сожаления». Прямо-таки невозможно не задуматься самым серьезным образом над этим текстом: только познакомившись с «посмертными» стихотворениями Пушкина, Боратынский действительно осознал, кого погребла Россия три года назад!

Гоголь, в отличие от Боратынского, был в постоянном общении с Пушкиным, знал то, что стало известно Боратынскому лишь в 1840 г., и потому уже в конце 1834 г. мог написать: «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа…» — слова, к которым Боратынский, наверное, присоединился бы в 1840-м, но не раньше; ведь в 1832 г. он писал, например, о «Евгении Онегине»: «Так пишут обыкновенно в первой молодости из любви к поэтическим формам, более, чем из настоящей потребности выражаться». Иначе говоря, Боратынский не видел в пушкинском романе в стихах высокого содержания, «выражения» глубокого и рвущегося из души («настоящая потребность выражаться») смысла: взгляды Боратынского, по сути дела, совпали с высказываниями многих позднейших западных судей Пушкина…

вернуться

63

В 1833 г. — в Казани, в 1836 г. — в Москве.