Какая разница? Как объяснить ей, что это огромная разница? Любовь была притязанием, которое он не мог удовлетворить, ответственностью, которую он не мог принять, требованием… Как часто его мать произносила это слово, когда он был маленьким; оно звучало как угроза вооруженного разбойника: «Руки вверх, не то…» В ответ всегда что-нибудь требовали: послушания, извинения, поцелуя, который не хотелось дарить. Быть может, он еще больше любил отца за то, что тот никогда не произносил слова «любовь» и ничего не требовал. Он помнил только один-единственный поцелуй на набережной в Асунсьоне, и тот поцелуй был такой, каким могут обменяться мужчины. Так лобызают друг друга французские генералы на фотографиях, когда их награждают орденом. Поцелуй, который ни на что не притязает. Отец иногда трепал его по волосам или похлопывал по щеке. Самым ласковым его выражением было английское «старик». Он вспомнил, как мать говорила ему сквозь слезы, когда пароход входил в фарватер: «Теперь ты один будешь меня любить». Она протягивала к нему со своей койки руки, повторяя «милый, милый мой мальчик», совсем как много лет спустя к нему тянулась с постели Маргарита, прежде чем появился сеньор Вальехо и занял его место; он припомнил, что Маргарита называла его «жизнь моя», совсем как мать иногда звала его «сынок мой, единственный». Юн совсем не верил в плотскую любовь, но, лежа без сна в перенаселенной квартире в Буэнос-Айресе и прислушиваясь к скрипу половиц под ногами матери, направлявшейся в уборную, порой вспоминал потаенные ночные звуки, которые слышал в поместье: приглушенный стук, незнакомые шаги на цыпочках этажом ниже, шепот в подвале, выстрел, прозвучавший неотложным предупреждением, посланным через поля, — все это были знаки подлинной нежности, сострадания достаточно глубокого, ибо отец был готов за него умереть. Было ли это любовью? Способен ли любить Леон? Или даже Акуино?
— Эдуардо! — Он вернулся издалека, услышав ее мольбу. — Я буду говорить все, как ты хочешь. Я не думала тебя рассердить. Чего ты хочешь, Эдуардо? Скажи. Пожалуйста. Чего ты хочешь? Мне надо знать, чего ты хочешь, но как же я могу это знать, если я тебя не понимаю?
— С Чарли проще, правда?
— Эдуардо, ты всегда будешь сердиться на то, что я тебя люблю? Клянусь, ты не заметишь никакой разницы. Я останусь с Чарли. Буду приходить, только когда ты меня захочешь, совсем как в доме сеньоры Санчес.
Звонок в дверь заставил его вздрогнуть — он прозвенел, смолк и прозвенел снова. Пларр не сразу решился открыть. Почему? Редкая неделя проходила без телефонного вызова или ночного звонка в дверь.
— Лежи спокойно, — сказал он, — это пациент.
Он пошел в переднюю и посмотрел в дверной глазок, но на темной площадке ничего не было видно. Ему показалось, что он вернулся в Парагвай своего детства. Сколько раз отцу приходилось спрашивать у запертой двери, как он спросил сейчас: «Кто там?» — стараясь, чтобы голос звучал уверенно.
— Полиция.
Он отпер дверь и очутился лицом к лицу с полковником Пересом.
— Можно войти?
— Как я могу ответить отказом, раз вы сказали «полиция»? — спросил доктор Пларр. — Если бы вы сказали «Перес», я бы вам мог предложить на правах друга зайти завтра утром, в более удобное время.
— Именно потому, что мы старые друзья, я и сказал «полиция», предупреждая вас, что визит официальный.
— Такой официальный, что и выпить рюмку нельзя?
— Нет, до этого еще не дошло.
Доктор Пларр провел полковника Переса в кабинет и принес два стакана виски аргентинской марки.
— У меня есть немного настоящего шотландского, — сказал он, — но я берегу его для неофициальных визитов.
— Понимаю. А ваша встреча с доктором Сааведрой сегодня вечером была, полагаю, сугубо неофициальной?
— Вы установили за мной наблюдение?
— Пока что нет. Пожалуй, мне следовало это сделать пораньше. Из «Эль литораль» мне сообщили о вашем телефонном звонке, ну а когда мне показали телеграммы, которые вы оставили в гостинице, они меня, конечно, заинтересовали. Ведь у нас в городе нет такой штуки, как Англо-аргентинский клуб?
— Нет. Телеграммы отправлены?
— Почему бы нет? Сами по себе они безобидны. Но вот вчера вы мне солгали… Доктор, вы, кажется, серьезно замешаны в этом деле.
— Вы, конечно, правы, если говорите о том, что я не жалею сил ради освобождения Фортнума, но ведь мы добиваемся этого оба.
— Тут есть разница, доктор. По существу, меня интересует не Фортнум, а только его похитители. Я бы предпочел, чтобы шантаж не удался, это стало бы уроком для других. Вы же хотите, чтобы шантаж увенчался успехом. Разумеется, и это естественно, я предпочел бы остаться в выигрыше вдвойне: и сеньора Фортнума спасти, и его похитителей поймать или убить, но второе для меня куда важнее жизни сеньора Фортнума. Вы здесь один?
— Да. А что?
— Я выглянул в окно, и мне показалось, что в соседней комнате погас свет.
— Это отсвет фар машины, проехавшей по набережной.
— Да. Может быть. — Он медленно потягивал виски. Как ни странно, доктору Пларру показалось, что он не находит нужных слов. — Доктор, вы в самом деле верите, что эти люди могут освободить вашего отца?
— Что ж, заключенных освобождали таким способом.
— Только не в обмен на какого-то почетного консула.
— Даже какой-то почетный консул — человек. Он имеет право на жизнь. Британское правительство не захочет, чтобы его убили.
— Это зависит не от британского правительства, а от Генерала, а я сильно сомневаюсь, чтобы Генерал так уж беспокоился о человеческой жизни. Разве что о своей собственной.
— Он зависит от американской помощи. Если американцы будут настаивать…
— Да, но он уже расплачивается с этими янки кое-чем, что для них много дороже жизни английского почетного консула. У Генерала есть одно великое достоинство, которым обладал и Папа Док в Гаити. Он антикоммунист… Вы совершенно уверены, доктор, что вы здесь один?
— Конечно.
— А мне… вроде бы послышалось… ладно, не имеет значения. А вы сами не коммунист, доктор?
— Нет. Я никогда не мог одолеть Маркса. Как и большинство литературы по экономике. Но вы в самом деле думаете, что похитители — коммунисты? Не одни только коммунисты против тирании и пыток.
— Кое-кто из тех, кого они хотят освободить, — коммунисты… Так по крайней мере утверждает Генерал.
— Мой отец не коммунист.
— Значит, вы действительно верите, что он еще жив?
Возле доктора Пларра зазвонил телефон. Он нехотя снял трубку. Голос Леона — он его узнал — произнес:
— У нас кое-что стряслось… Ты нам срочно нужен. Целый день дозванивались…
— Неужели-это так срочно? Мы тут пьем с приятелем.
— Тебя арестовали? — донесся по проводу шепот.
— Пока еще нет.
Полковник Перес наклонился вперед, напряженно вслушиваясь и не сводя с него глаз.
— Вы звоните слишком поздно. Да, да, понимаю. Естественно, что вы при этом напуганы, но у детей температура всегда бывает высокая. Дайте ей еще две таблетки аспирина.
— Я снова позвоню через пятнадцать минут.
— Надеюсь, в этом не будет необходимости. Позвоните завтра утром, только не слишком рано. У меня был трудный день, я ездил в Буэнос-Айрес. — Он добавил, косясь на полковника Переса: — Я хочу спать.
— Через пятнадцать минут, — повторил голос Леона.
Доктор Пларр положил трубку.
— Кто это звонил? — спросил Перес. — Ах, простите, у меня привычка задавать вопросы. Такой уж у полицейских порок.
— Всего только встревоженные родители, — сказал доктор Пларр.
— Мне послышался мужской голос.
— Да. Звонил отец. Мужчины всегда впадают в панику, когда болеют дети. Мать отправилась в Буэнос-Айрес за покупками. О чем бишь мы говорили, полковник?
— О вашем отце. Странно, что эти люди включили в свой список его имя. Ведь так много других, от кого им было бы куда больше пользы. Людей помоложе. Ваш отец теперь, наверно, уже совсем старик. Можно подумать, что они платят вам за какую-то помощь… — он закончил фразу неопределенным жестом.