Приехала она еще засветло, пристала к Роману, не отдерешь. Глянул Андрон на нее: из себя чернявая, ногтем пришибить можно, а поди ж ты — такого страху нагнала на Романа. Поздоровался, присел возле печки, чтобы с мыслями собраться. Еще раз глянул: в туфельках приехала, на копытцах.
Покачал Андрон головой, густо прокашлялся.
— Што же делать-то будем, Роман Василич? — спросил как бы про себя. — Негоже нам в хвосте-то тянуться… Может, и в самом деле начнем? С горы-то им ведь виднее!
— Вот именно! — живо подхватила уполномоченная. — Ведь нельзя же, в самом деле, подводить под удар руководство! Ну кому это приятно, если товарищей Иващенко и Скуратова вызовут на бюро? — Осуждающим взглядом смерила председателя, повернулась к Андрону и добавила скороговоркой: — Между прочим, в райкоме твердо уверены, что колхоз ваш никому не уступит первенства. Товарищ Иващенко так и сказал, что здесь, среди непосредственных тружеников, нашли наиболее благодатную почву прогрессивные веяния нового.
— Почва-то она, конешно, особливо на Длинном паю. Куда с добром, — невпопад отозвался из своего угла Андрон.
О товарище Иващенко он меньше всего беспокоился, да и о бюро обкома не имел представления, однако к великому недоумению председателя и всех правленцев заявил, что с утра распорядится сеять овес за Ермиловым хутором.
— В уме ты, Андрон Савельич? — озадаченно спросил председатель. — Да туда через болотину не проберешься! В добрые годы в последний заход сеяли!
— Ничего. То было раньше, теперь сверху виднее. А ты, Роман Василич, того, не сумлевайся. Деньков за пять с клинушком тем управимся, а потом и возле деревни подсохнет. Ничего, раз велят, сеять надо…
Роман Васильев только руками развел: зря надеялся на Андрона, думал — хоть этот поддержит. Ночевать уполномоченную устроил Андрон у себя на чистой половине, а утром чем свет разбудил.
— Мои вон поехали, — мотнул бородой в сторону окна. — Ежели вам желательно в поле побыть, собственными глазами в чем убедиться, обождут. Да только велика ли нужда-то в этом? Дождливо оно на дворе, слякотно, а в туфельках неспособно. Старуха еще вон взяла да калоши ваши с обоих сторон вымыла. А печь не протоплена. Когда теперь просохнут?
Посреди дороги действительно стояла телега, загруженная тугими мешками с зерном. Андрон постучал в окошко, подзывая возницу:
— Поезжай, неча время терять!
Телега тронулась, Андрон потоптался у порога, нахлобучил шапку и тоже ушел. И до вечера позднего, дотемна.
Неделю без малого прожила у Андрона уполномоченная. Каждый вечер сообщала в район, нахвалиться не могла процентами. Каждый день возил кладовщик второй бригады мимо окон Андрона одну и ту же телегу, а в проулке заворачивал обратно. За это время погода изменилась, солнце выпило лишнюю воду из почвы, на пригорках трава пошла. Вот тогда-то и начали сеять. Быстро кончили.
Недоверчиво относился Андрон и к советам агронома из МТС: девчонка городская — много ли она понимает! Вычитала по книжке, что где-то сорт новый вывели, а какие там земли — и в толк не возьмет, сухо там или дождливо? И когда большей частью: в междупарье или с половины лета, когда колос наливается. Что перед тем сеяли, также неизвестно! Наука, конечно, наукой, да и отцы-прадеды тоже ведь не дураками век прожили. Спроси вон ее, ученую-то: сколько дней на полнолуние вёдро стоит — не знает; на рябине ягода допреж срока закровянилась — к чему? Опять голову по уши в плечи втянула. Вот тут и рассуди.
Был человек на селе, с которым можно бы посоветоваться обо всем, что обработки земли касается, да и тот от жизни мирской уединился. Отец Никодим получше всякого агронома угодья окрестные знал, а только вот уже скоро полгода не видно его на селе. Вскоре после того, как сгорел хутор Пашани, как старосту бывшего расстреляли, в последний раз над деревней колокол церковный звонил. Вышел тогда отец Никодим к народу с проповедью, проговорил в глубокой тоске:
— Ведомо мне, православные, что червь сомнения точит мятежные души ваши и многие из находящихся здесь озлоблением преисполнены к совершающимся вокруг нас изменениям. Тяжко мне после злодейств неслыханных, кровопролитья изуверского. Сорок лет я учил вас делать добро другим, сорок лет сам искал правду. И не нашел ее там, где искал. Сомнения обуяли меня к, вельми муками снедаемый, немощен есмь душевный разлад пресечь. Посему не волен именовать себя пастырем. Я сам стою на распутье, сам ослеплен прозрением. Горько одно: поздно пришло оно. Ухожу…
Земным поклоном на три стороны поклонился отец Никодим, снял парчовое облачение, положил на аналой, поверх — крест наперсный серебряный — и ушел. В голос завыли бабы, старухи на коленях ползли за ним, протягивая костлявые руки. Не остановился отец Никодим, шагов своих не замедлил, — так и прошел среди расступившихся прихожан — непомерно огромный, с перепутанной на плечах гривой, с лицом каменно неподвижным.
Закрылась церковь. До весны простоял с заколоченными окнами поповский дом, а сам Никодим перебрался на жительство в лесную сторожку, перевез туда своих пчел и совсем перестал показываться на людях.
— Пережил себя человек, — сказал про него Николай Иванович, — тяжело ему, верно. Такие люди не часто встречаются, и врагом его я не могу назвать. Нет!
Радужная бумажка не давала Мишке покоя. На другой же день мать разменяла ее в кооперативе; масла принесла конопляного, ситца на платья ребятишкам, чаю кирпичного плитку, леденцов в кулечке, к лампе семилинейное стекло.
Светлее стало вечерами в избе. Лежит на полатях Мишка, прикидывает: а сколько же сдачи осталось? По его расчетам, получалось никак не меньше двух червонцев; деньги! Было бы столько в кармане, махнул бы на станцию, да подальше куда-нибудь на подножке товарняка. В тайгу бы, где золото роют… Единственный раз довелось видеть Мишке золотой червонец: как-то, до раскулачивания еще, Филька на вечеринке бахвалился.
Андрон тогда помешал: «Прибери деньги-то», — ну мать и сунула их за пазуху, рублевки и той не дает, чтобы в лавочку добежать. И всё же, как ни прятала Дарья сдачу, раз оставила узелок под подушкой. Не успела мать ведро с помоями вынести, шмыгнул Мишка с полатей, озираясь развернул тряпицу, — две пятерки и трешка; мало! Трешку зажал в потных пальцах, завертелся у печи на одной ноге, будто косточку об стояк зашиб, мать ничего и не подумала.
Дня через три хватилась Дарья — нету одной бумажки. Заново в голове всё перебрала, на что и сколько истрачено, — не хватает; сунулась по карманам, должно бы мелочи быть с полтинник, — и этого нет. Девчонок, тех и пытать не надо: леденца одного не спросясь с блюдечка не возьмут, на что им деньги! Вспомнила, как Мишка по избе кружился, на кровать потом привалился со стоном.
«Так это же он, не иначе, узелок обратно совал под подушку! Вот расподлое семя!»
И другое припомнилось: сколько раз из окна примечала: вертится сын возле погреба, в яму зачем-то спускается. То же самое и сегодня: в погреб нырял. Дома к вечеру только появится, в сумерках, раньше не жди. И сразу же на полати.
Накормила Дарья сынишку (так и живет некрещеным), спеленала, уложила его меж подушек, приготовила скалку, под рукой чтоб была, когда Мишка вернется, а самой в погреб глянуть не терпится.
Спустилась, чиркнула спичку, — от спертого воздуха тошнота подкатила под горло. Ну и сынок, весь в родителя! На крыльце потом долго сидела, не могла отдышаться.
Уехать бы поскорее в деревню. И в школу было бы близенько бегать ребятишкам; старшая вон пропустила зиму: обуть на ноги нечего; да и самой бы не ходить за четыре версты на коровник. А Андрон о переезде-то больше не поминает, и председатель молчит. Не до этого им сейчас: сев начался.
«В пастухи, может, Мишку возьмут? — с надеждой подумала Дарья. — Всё бы кусок на себя заработал. Честь-то невелика, конечно, последнее дело пастушечья должность, да больше ничего не остается».
По двору, меж втоптанными в землю обломками бревен и остатками лужиц, потряхивая лапками прошел кот. Потерся усатой мордой в ногах у хозяйки, выгнул спину, зажмурился от удовольствия, поточил о перильца когти и, так же неслышно переступая своими пуховичками и извиваясь всем телом, направился в огород.