Рассуждения эти диктовались тем, что я побаивался грозы. Да чего там «побаивался»! Отчаянно трусил, если темнело небо и начинал перекатывать в воздухе свои пустые фанерные ящики отдаленный гром. А отчим, который знал о моих страхах, любил заметить, уходя с обеденного перерыва на работу:

— Вроде бы опять потемнело на горизонте. Может загромыхать…

Кстати, именно от него я услышал впервые слово «горизонт» (по крайней мере, так мне помнится). И сперва оно мне показалось зловещим. Похожим на слово «гроза». Ведь там и там столько одинаковых неласковых букв: «г», «р», «з» и будто прикатившаяся из слова «горе» буква «о» (не круглая, а угловатая). Лишь после, из книжек, я узнал истинный смысл термина «горизонт» — полный приключенческой синевы и призыва к путешествиям. И тогда придумал, что этот термин состоит из двух слов: «Гори, зонт!». То есть пусть зонт неба разгорается от зари. И обещает ясный день…

Мой страх перед грозой не был пустым. Однажды могучее атмосферное электричество совсем рядом со мной показало свою страшную силу. Это случилось душным июльским днем. Воздух стал серым, как от пыли, и неподвижным, небо заволокло клубящимся сумраком. Гремело пока не сильно, но многообещающе. Стрелка барометра съехала на «в. дождь» (то есть «великий дождь»). Ох, что будет…

Я съежился на своей жесткой кушетке и укрылся до носа маминым старым ватником (будто он мог от чего-то защитить!).

— Мама, закрой окно.

Мама закрыла широкую, размером во все окно створку. Но оставила растворенной форточку. Сказать «закрой и ее» мне было стыдно: получится, что окончательный трус.

Мама побрызгала из кружки на пол и стала подметать его щеткой на длинной палке. При этом напевала вполголоса. Я смотрел на форточку. За окном что-то ровно зашумело. Может, приближался «в. дождь»? Но шум был какой-то другой. Вдруг он оборвался, и наступила томительная, задавившая уши тишина. Я увидел, как в форточку вплыл мутно-желтый, наполненный грязноватым светом шар. Размером с наш круглый будильник. Шар повис над столом. Он вращался с такой бешеной скоростью, что вращение это как бы превращалось в неподвижность.

Я закаменел от ожидания неизбежной и громадной беды. Будильник вдруг бешено застучал, но время остановилось. Шар вертелся, вертелся в этом замершем времени и вдруг с невероятным треском превратился в огненную стрелу. Стрела ушла в щель на крышке подполья. На этой крышке стояла мама. Прямо у ее босоножек загорелась доска…

Дальше в моей памяти все скомкалось. Кажется, я всхлипывал и повторял: «Я говорил, я говорил… А вы все только одно… что я трус…» Мама прижимала меня, зачем-то кутала в ватник и гладила по отросшей за лето челке. С двух сторон прибежали соседки-хозяйки. Затушили тлеющую крышку подпола, потом стали всплескивать руками и говорить маме: «Господь уберег…» (Позже я понял, что так оно и есть.) Форточку, разумеется, закрыли наглухо. За ней уже шумел ливень, и этот громкий, но ровный гул вносил в мою душу некоторое успокоение: я знал, что дождевые струи ослабляют между тучами и дождем электрическое напряжение.

Минут через пятнадцать с работы примчался под ливнем отчим (его контора «Заготживсырье» была в четырех кварталах от дома, на углу улиц Герцена и Грибоедова). Он перепуганно спрашивал: не случилось ли с нами беды? Оказалось, что четверть часа назад всю округу потряс небывалый раскат грома. Видимо, в ту самую секунду. Мы-то его не слышали за взрывом нашей шаровой молнии, а ближние улицы содрогнулись от небывалого грозового удара. Кое-где в тот миг вылетели стекла, а отчима, который говорил по телефону с каким-то «Райпотребсоюзом» отшвырнуло от аппарата. И связь оборвалась.

— Мне показалось, что аж дым пошел из трубки, — живописал свои ощущения отчим.

Обсудив происшествие, взрослые пришли к выводу, что рванувший в нашей комнате «шарик» был лишь частью крупномасштабной атмосферно-электрической атаки, которой подверглись ближние кварталы. И слава Богу, что все обошлось, только пол слегка обгорел…

Во время этих рассуждений, я съеженно сидел на кушетке, продолжал кутаться в телогрейку и размазывал слезы. И тихонько икал (было у меня в ту пору такое свойство: с перепугу начинал икать). Мама утешала меня. Отчим тоже не стал в этот раз подтрунивать, сел рядом и деловито разъяснил, что сейчас бояться уже нечего. Подобные грозовые удары — явление очень редкое, и по теории вероятности (есть такая наука) в ближайшие годы мне уже не придется стать их свидетелем. А этим летом — тем более. Вот и гроза уже откатывается…

В самом деле, раскаты звучали все отдаленнее, вспышек уже не было, дождь шумел успокоительно: все, мол, позади. Мама приоткрыла оконную створку — чтобы выветрить запах гари. Я снова поежился, но спорить не стал. Со двора вошел запах мокрых тополей и огородных грядок. У крыльца ободряюще загудело жестяное ведро, которое хозяйка тетя Тася поставила под водосточную трубу.

Я взглянул на барометр. Он чуть покосился (наверно, от воздушной волны), однако службу нес. Черная хвостатая стрелка его заметно отошла теперь от контрольной медной стрелки вправо — тоже утешала меня, обещая скорое улучшение погоды.

3

…Да, но я отвлекся. Начал рассказывать, как нашел разбитый барометр среди хлама, а пустился вспоминать грозу сорок шестого года. Ладно, возвращаюсь во взрослую жизнь.

Барометр я уложил в портфель и привез домой. Застелил стол белой скатеркой, уложил на нее пострадавший прибор — как больного в операционной. Приготовил тонкие отвертки, пинцеты и клей… Для начала я склеил эмульсией ПВА треснувшую пополам фаянсовую шкалу термометра, заново укрепил ее в прорези. Потом вынул из оправы анероида осколки стекла, аккуратно насадил болтавшуюся стрелку на ось. Но это было лишь началом. Предстояло починить механизм.

Тончайшая спиральная пружинка лопнула и отскочила от валика, соединенного рычажками с круглой ребристой коробочкой. (Я с детства знал, что в коробочке заключено «безвоздушное пространство», поэтому она так чутко реагирует на колебания воздушного давления.) Кончик пружинки был надломлен, пришлось его «ампутировать». Я опасался, что это повлияет на точность показаний барометра, но делать нечего. Затем очень долго я старался вставить укороченную пружинку хвостиком в прорезь на валике. Не получалось (Не получалось! Не получалось…) Я повторял попытку за попыткой (не сломать бы только…) Время шло, а удачи не было. Но — странное дело! — я не испытывал досады ни на себя, на барометр. Мне казалось, что я лечу пострадавшее живое существо, которое можно спасти только жалостью и терпением. Кроме того, мне всегда нравилось возиться с устройствами, в которых есть медные шестеренки, рычажки, валики и пружинки. Даже простенькие механизмы от выброшенных часов-ходиков казались мне в детстве удивительными и таинственными. Завораживала зубчатая взаимосвязь одних шестеренок с другими, а всех их вместе — со Временем! (Если бы собрать миллион таких латунных машинок вместе и запустить их одновременно, можно было бы, наверно, влиять на движение секунд и минут, замедляя или ускоряя обороты шестеренок…) Что уж говорить о внутренности будильника, который мама однажды отдала мне «на растерзание»!

А лет двадцать назад я даже починил корабельный хронометр, который мне подарили балтийские моряки (у меня есть о нем роман). Затаив дыхание, натягивал слетевшую с барабана цепочку, подкручивал на балансире цилиндрические грузики, регулируя точность хода… Но в это время я был уже взрослый и при всем уважении к точной механике не ощущал мистического замирания. А вот в детстве…

Вспоминаю, как однажды меня, шестилетнего, позвал к себе старший приятель-сосед Пашка Шаклин. Кроме него, никого у них в комнате не было, но он все же приложил палец к губам (от чего я тут же проникся ощущением тайны и приключения). У высокого комода стояли наготове два табурета. Пашка встал на один, а на другой велел встать мне. Перед моим носом оказался коричневый, с бронзовыми накладками, ящик граммофона.