— Пропала… пропала бедная девочка. Сейчас этим занимаются, выясняют… но если ее не убили, если она в плену…

Дальше можно и не продолжать. Если она в плену, то… лучше бы ей быть в числе убитых. Потому что то, что делают с ними вьетнамцы — это никому рассказывать нельзя. Никому и никогда, иначе останутся только ненависть и желание убивать. Всех, не только вьетнамцев. Кишки выпускать всем на земле, потому что нельзя жить нормально, когда такое происходит. А Аньес — женщина. Ей не сохранить рассудка. Ей себя не сохранить.

— Когда пропала? — будто подмороженным голосом спросил Юбер.

— Сегодня отчет получили, — почти плаксиво пожаловался Риво и потер лицо рукой. Вряд ли ему это помогло. — Где-то возле Тхайнгуена. Почти месяц назад…. Что ж они за твари, Анри, а? Сволочи, негодяи… месяц прошел… ее, должно быть, и нет уж-же… растя-я-япы…

— Месяц?

Генерал кивнул. Его мутный взгляд снова остановился на Юбере, а после спрятался за веками.

— Месяц… может, и больше… не помню. Я влез и все испортил, а так бы оставалась в Париже… жалко девчонку… вам, наверное, нет, вы ее и не знали. Ни ее, ни Марселя. Так умирает прошлое. Гибнет страна… должно быть, надо смириться. Не сердись, мой добрый друг… день был… ни к черту день. Теперь все дни такие.

Что-то еще он потом сказал, после пожевал губами и, кажется, отключился, наконец затихнув и оставив за собой дыру в пространстве, которая затягивала все сильнее и мысли, и чувства. Анри тяжело поднялся и медленно, чуть припадая на ногу, направился к двери. Механически погасил свет и вышел в коридор. Сердце неторопливо ухало внутри, да что там сердце! Вряд ли он его чувствовал в тот момент. Он просто шел прямо среди темноты, не понимая, выберется ли.

Как будто бы функционировать способна одна лишь его оболочка. Все остальное попросту обесточено.

До гостиной он не дошел, свернув к парадной лестнице и спускаясь вниз, в огромный зал, где по зиме они встречали Новый год. Спохватился лишь в последний момент у выхода — забыл попрощаться с хозяйкой. Но и это тоже с той долей отстраненности, которая не позволяет впасть в буйство.

— Дадите бумагу и карандаш? — попросил он у служанки, вышедшей его проводить. Девица оказалась расторопная, и Анри через минуту быстро черкал слова извинений за собственное исчезновение посреди вечера. Оправданий себе не придумывал. Объяснений тоже. Банальное «прошу простить» — чего им всем еще нужно?

А когда оказался на улице, в лицо пахнул воздух — душный и ароматный. Здесь имелся славный сад. Там розы цвели. Какие хочешь, даже такие, каких и не бывает. Этими же розами в вазах был утыкан весь дом.

Его снова везли в Париж из предместья, и он снова отпускал шофера, не доехав. Было поздно, должно быть, но одиночества и тишины собственной комнаты Анри, наверное, выдержать не смог бы. Вот и шел по улицам, не вполне соображая, куда несут его ноги. Он не был пьян, но почти что не помнил себя. Только Аньес, не захотевшую остаться.

Проклят он, должно быть, если ни один человек из тех, кого бы любил, не был не покалечен или убит. А он все никак, он все здесь. Даже если всего изрешетит — все равно никуда не денется. Завтра ему нужно иметь ясную голову. Впереди сборы, люди, перелет в Брест, погрузка. И океан. Внутри он иной, чем кажется с берега.

И Аньес де Брольи — иная, чем Анри мое бы подумать, когда они познакомились.

Ее имя в очередной раз лезвием прошлось по его горлу, выпуская кровь и лишая способности дышать. Он истосковался по воздуху, не зная, что тот отравлен. А теперь ему и яду вдохнуть нельзя. Он нетрезв, он ненормален, он не понимает, куда ведет его эта ночь.

Лишь бы только не в пустую комнату в пансионе, где все еще живет. У него была возможность давно сменить жилье на нечто куда более подходящее его статусу. Но к чему, если от этого он не станет чувствовать себя менее одиноким? А теперь, пожалуй, уже и не будет исхода этому одиночеству.

Если генерал мог надраться от скорби по женщине, которой он толком и не знал, то Юберу это вряд ли поможет. Что вообще поможет? Цепь мостов по Сене в ночи подсвечивалась огнями фонарей, создавая фантастическое зрелище. По реке течет сама жизнь, мерцая от россыпи пересветов, течет и уплывает в черноту, где заканчивается город. Потому что в самом городе вечный праздник и вечный день, даже когда горожане давно уже спят.

Ему нравился Париж. Если бы Лионцу было двадцать два, как когда он уходил из мира в войну, то, скорее всего, он мог бы прийти от него в восторг — столько развлечений и возможностей себя занять, столько удивительных местечек и закоулков. Соблазнов, притонов, людей. От низменного до высокого. От мелочного до великого. Концентрация всего, что он повидал за годы, оторванные от дома, на улицах одной столицы. Это не могло не впечатлять, не вызывать восторга, не развивать жажды и сумасшедшего голода. Но, право слово, Юберу не двадцать два, а много больше. Он не старик, вроде Риво, но и не молод, как генеральская племянница. Или навсегда застывший в памяти юным сынок. Соблазны и страсти находили его далеко от Парижа. И сейчас он видел одни лишь огни, что множились и множились под его тяжелым, плохо фокусирующимся взглядом. Не от выпивки. Выпил он совсем мало, но опьянел от горя.

Если бы он мог, то схватил бы Аньес за шиворот, встряхнул бы хорошенько, чтобы даже в голове зазвенело, да выкрикнул на ухо: «Что ж ты, дура несчастная, творишь?!»

Было бы кого встряхивать.

Воздух с шумом вырвался из его рта. Этот шум — стон. Стоны с его губ срывались лишь на больничной койке, когда он подыхал, или в постели с Аньес, когда рождался заново. Если человек вновь обретает чувства, хоть какие-то, кроме ненависти, можно ли считать это новым рождением? Наверное, да. Наверное, можно. Так зачем же сейчас так больно? Чтобы даже думать не смел о том, чтобы жить во всю силу?

Нельзя позволять себе ждать будущего. Нельзя проращивать надежды в посыпанной солью земле.

«Они разбираются!» — раз за разом повторял себе Лионец. А кто эти «они»? Кому там разбираться — среди мяса и крови? Иной раз тело выглядит так, что его опознать невозможно, так и будет безвестно пропавшей. Навеки.

И сознавая эту мысль уже отчетливо, ясно, в полной мере ее безнадежности, он застывал посреди улицы и слал к черту такую мысль. Она не подходила ему, нынешнему, который купил Дом с маяком в Требуле. Может быть, лишь затем, что маяк был нужен им с Аньес обоим. Но, как знать, вдруг и она тоже явится на его свет?

Это в городе огней ярко, как днем, но Юбер блуждал впотьмах, не представляя, где вынырнет.

И лишь в тот момент, когда перед его носом раскрылась дверь в просторную уютную квартиру, в которой жило чужое счастье, он вдруг понял, что того и искал. Тепла человеческого. Живое тянется к живому. А тот, кому холодно, ищет, как согреться.

Ноэль смотрел в его мертвеющие темные глаза своими, ярко-зелеными, как лето за городом. И это отрезвляло.

— У тебя найдется свободный угол для меня? — только и спросил Юбер, не узнавая собственного голоса, словно самого себя слышал впервые. Голос ему не слишком понравился. Он был грубоватым и злым.

— Чтобы тебе переночевать? — уточнил Уилсон, внимательно глядя на него. Анри кивнул, что ему еще оставалось? Одному сейчас быть нельзя, иначе сойдет с ума до рассвета.

Ноэль раскрыл дверь шире, пропуская его внутрь, и на всякий случай уточнил:

— Если под утро проснешься от детского крика — пеняй на себя. Дени́ ранняя птица.

К июлю, когда родился их с Гретой сын, Уилсон сравнял счет с Эскрибом. Если, конечно, цыган удовольствовался двумя детьми. Юбер держал слово и после письменных извинений свое общество пианисту более не навязывал, поскольку извинений слишком мало для искупления. Он не знал, умеет ли быть настоящим другом, но знал точно, что в ту пору он не был другом даже себе.

А теперь ему и податься некуда. Никто не поможет.

Ноэль проводил его в свободную комнату и выдал все необходимое. Не желая будить жену, которая, измаявшись с младшим, только недавно заснула, он все делал молча и шепотом лишь напоследок, когда они уже постелили, спросил: