Шаг.
Еще шаг.
И еще.
«Озьер, мне нужно снова прибегнуть к вашей помощи».
Он не успел этого произнести. Не успел ничего никому сказать. Из толпы вьетнамцев выскочил щуплый парнишка, что-то без устали повторяя. Глаза у него… отчаянные. Бесстрашные глаза. Как иначе бы он рванул через солдат вперед, но не в сторону плантаций, а к нему, к Юберу? На парнишку двинулись французы, требуя, чтобы он остановился, но ему было словно бы все равно. Он повторял и складывал в мольбе руки. Глядел прямо на Лионца и шел. Кто-то из толпы пытался броситься за ним — удержали свои же. Между ними расстояния — всего метров десять, когда один из солдат пустил очередь еще не по вьетнамцу, но по земле, совсем рядом с ним, взрывая почву под ногами. Мальчишка плюхнулся на колени, неожиданно оцепенев, а Анри, наблюдая, как теперь его хватают под руки и волокут обратно, а он вновь начинает сопротивляться, подумал, что не стоило в землю переводить патроны.
Паренек продолжал верещать. Если бы его пристрелили — остальные присмирели бы.
Неожиданно среди клекота чертовой вьетнамской речи Анри различил отчетливое «Ван Тай». И не раз, чтобы подумать, будто ему кажется, но несколько. Парнишка повторял и повторял одну и ту же фразу на все лады, и Юбер, в конце концов, рванул к ним.
— Дюбуа, Шерро, отставить! Что он говорит? Озьер!
Мальчик отчаянно сверкал глазами и с хрипотцой что-то высказывал, теперь обращаясь к своим, которые принялись его увещевать и гневно требовать свое. Мужчины сотрясали кулаками, женщины продолжали выть.
— Он согласен сотрудничать, — выдал метис, оказавшийся рядом. — Он согласен нас провести к Ван Таю. А они вот… возражают.
— Заткните их! Слышите? Кольвен! — заорал Юбер и обернулся, глядя за спину, к капралу, закончившему возню с домом, который оставалось только поджечь. — Кольвен, мне надо, чтобы они замолчали — спалите к черту эту проклятую лачугу!
Капрал кивнул, чиркнул спичкой, бросил ту в солому и отбежал прочь. Пламя занималось прямо на глазах, много времени не потребовалось, чтобы добротный деревянный дом начал превращаться в ничто. Люди заохали, глядя на происходящее, и так же странно затихли. Потянуло гарью. Столько всего происходило за такое короткое время, что блеск безумия вместе с огнем отражался в их искаженных одинаковых лицах. Юбер же смотрел в лицо парнишки. Другие его не интересовали.
— Спросите у него, знает ли он, где Ван Тай, — потребовал Анри. — Правда ли проведет.
Озьер кивнул и принялся переводить. Мальчик слушал. Потом горячо заговорил, обращаясь к метису, будто бы только тому доверял из всех. Впрочем, что удивительного? Чувствовал своего, пусть и наполовину. Иллюзия, которой оставалось довольствоваться. Это ведь неправильно, когда «свой» направляет на тебя дуло автомата.
Сколько ему? Как той женщине, которую они встретили первой на въезде? Пятнадцать? Двадцать? Никак не определишь. Он невысокий, худой, чумазый. В коротких штанах и тканой серой рубахе. У него нервно дергается щека, а он сам сжат в напряженный комок и… совсем не испуган.
— Он говорит, — начал переводить Себастьян, — что ему известно, где может быть Ван Тай, но поручиться, что тот не сменил место, он не может. Он согласен нам помочь, только если мы оставим деревню в покое и не станем жечь их дома. Если нет, то можем его пристрелить — он ничего не скажет.
Юбер мрачно усмехнулся. И спросил:
— Где мне взять уверенность, что он не лжет и что не заведет нас в джунглях в ловушку?
Озьер повторил вопрос по-вьетнамски. Мальчишка рассмеялся и ответил. Резко и зло, что не вязалось с его смехом.
— Его отец ушел с Ван Таем и коммунистами несколько месяцев назад и оставил их с матерью. Мать убили в доме старейшины в тот день, когда здесь были французы. Она там прислуживала. Ему незачем лгать — он хочет спасти свою деревню.
— Это на севере? В горах?
— Да, он говорит, что там.
Юбер кивнул. Приблизился к парню и внимательно посмотрел в его глаза. Он мало чему верил на свете, и сейчас не верил. Но вместе с тем — а что еще ему оставалось? Когда нет ни единого шанса — станешь цепляться и за призрачный. Он не так далеко ушел от этого мальчишки, который доверился только одетому во французскую военную форму метису.
— Скажите ему, что я согласен, — безо всякого воодушевления велел Анри. — Шерро, заводите людей в дома. Выставьте конвой. Если кто вздумает попытаться сбежать — открывайте огонь. В полночь сме́нитесь. Спать и есть по очереди. Кастан, свяжитесь со штабом, сообщите, что мы просим подкрепления. Пока будем гулять в горах, здесь все под арестом. Выдвинемся, когда из Тхайнгуена пришлют еще отряд, который останется нам на смену. И еще. Скажите ему, — Юбер кивнул на вьетнамца, — скажите, что теперь, если он вздумает обмануть нас, мы спалим их чертовы хижины прямо вместе с людьми. Мы их не выпустим, а сожжем всех разом. Больше никто церемониться не станет, это ясно? Исполнять!
Солдаты долго ждать не заставили, принявшись загонять крестьян по их домам.
Остаток вечера и ночь были тяжелыми. Вконец осатанев, Юбер так и не заснул, сидя в машине, тогда как ребята разбили палаточный городок, в котором, согласно приказу, спали по очереди, сменяя друг друга на постах.
Отряд из Тхайнгуена добрался до них лишь к концу следующего дня. Все это время пленных из хижин не выпускали, не позволяя даже выходить на работу на чайной плантации. Паренька, вызвавшегося проводником, содержали отдельно от вьетнамцев, в палатке с французами, и строго охраняли, опасаясь, чтобы до него не добрались свои же. Но инцидентов не случилось.
Когда пришло подкрепление, Юбер хоть ненадолго перевел дыхание — его ожидание в очередной раз сменилось действиями, пусть он и не знал, к чему они его приведут. Сидеть на месте и не понимать, что случится дальше, сил не хватало. Делать хоть что-нибудь — уже благословение.
Они вновь двинулись в путь. Теперь уже в горы, понимая, что за любым поворотом тропы, по которой они шагали, надеясь добраться до севера, их может подстерегать засада.
Если жизнь его и била — то в живот. По мягкой плоти, не успевшей напрячься, чтобы сдержать боль. Претендуя на то, чтобы ввергнуть его в темноту и покорность.
Но Юбер не был бы собой, если бы однажды позволил себе оказаться куда-то ввергнутым. Поверженным он быть не собирался. Обыкновенно он посылал к черту. Только так и посылают, чтобы однажды, по осени, сидя среди ночи у холодного, покрытого влажным изумрудным мхом валуна, откинувшись на него затылком, окруженным людьми, зависевшими от его решений, понять, что шагать ему до самого края света, оставлять за собой кровавый, исполненный пеплом след, не пытаться искать в себе более милосердия и жалости. К чему они, когда одержим одной единственной целью — найти женщину, без которой он, вероятно, и может, но больше уже не хочет дышать.
Это был его осознанный выбор. Отныне и навсегда Юбер выбирал Аньес.
[1]Douk-Douk — французский складной нож, использовавшийся в колониях Французским иностранным легионом и впоследствии алжирскими и азиатскими повстанцами.
— Боже мой, такого просто не бывает! — прошептала Аньес, запрокинув лицо и глядя в небо. У нее немного кружилась голова, но то было вовсе не от недомогания, которое, в конце концов, разрешилось, а от позабытого, детского восторга, не испытанного ею со времен школярства.
В ее обычной жизни такого и правда не бывало, и оно не помещалось, не укладывалось в обычную, нормальную жизнь, в которой она по собственной недальновидности угодила в плен и не представляла, как будет выбираться.
Впрочем, один из пленивших ее вьетнамцев был здесь же, стоял рядом. Ему было велено охранять француженку, и он охранял. Кроме того, он немного говорил по-французски, а имени его Аньес не знала. Довольно было, что вся ее связь с наружным миром осуществлялась исключительно при посредничестве Ксавье и вот этого молчаливого небольшого мужчины, сейчас с любопытством глядевшего на нее. Лет ему было не больше, чем ей, так Аньес казалось. И, не расставаясь с ружьем, висевшем на плече, он почти все время, что находился при ней, поигрывал блестевшим на солнце Дук-Дуком с грубоватой гравировкой возле изящно выписанного названия фирмы и множества вензелей на обухе. Если верить надписи, когда-то этот нож принадлежал какому-то Патрису Матиньи. А ее соглядатай не иначе подобными трюками демонстрировал свое превосходство. И то, что с большим удовольствием перережет ей глотку, если она вздумает лезть на рожон. Или еще чего похуже. Лезвие было острым настолько, что он мог вырезать на ее коже сложнейший рисунок. Пленным французам такими ножами отсекали носы и уши — одним-единственным срезом, не прилагая к тому много усилий.