Теперь Стейнер вещал, проповедовал. Он формулировал свои убеждения так уверенно и невозмутимо, что мне стало не по себе. До чего мы можем так договориться, я не знал: чем больше я услышу, тем крепче он повяжет меня. Тут я по извечной своей непоследовательности сменил тактику, решив во всем с ним соглашаться.

— Действительно, я никогда об этом не задумывался!

Но этот ход конем не расположил его ко мне, наоборот, рассердил. Он нахмурился.

— Вы сами не верите в то, что сказали, Бенжамен, вы попросту юлите.

Я замотал головой, но без особого убеждения и стушевался. Его блеклые глаза смотрели сквозь меня.

— Посмотрим на проблему иначе: вы не боитесь состариться?

Я медлил с ответом, задетый за живое, и злился на себя, что и так уже наговорил слишком много.

— Сказать по правде, я всегда чувствовал себя старше своего возраста.

— Похвальная искренность. Так согласитесь, ведь все эти совершенные создания толкают нас в могилу, делают закат наших дней невыносимым?

— Может, и так, но я их как-то не вижу.

— Он их не видит!

Голос его сорвался на крик.

— Поразительно, право, поразительно. А вот я только их и вижу. Теперь вы понимаете, какую боль причинили мне, явившись сюда с вашей Элен?

Он перевел дыхание и рявкнул:

— Женский рой достал меня и здесь, где я надеялся наконец-то найти покой!

Стейнер выругался, брызжа слюной прямо мне в лицо. Я содрогнулся от его воплей и в свою очередь вышел из себя.

— Послушайте, это ваша проблема, при чем тут я? Я хочу вернуться в Париж и ничего больше.

Со страху я пустил петуха и скорее пропищал эти слова, чем произнес, а от собственной дерзости меня прошиб озноб.

— Ошибаетесь, Бенжамен, теперь это ваша проблема.

Стейнер вдруг заговорил очень мягко. Я не поспевал за перепадами его настроения. Он перешел почти на шепот, отчетливо выговаривая каждый слог.

— Вы нарушили неприкосновенность моего жилища, за такие вещи надо платить.

Я зажмурился, сказав себе: не может быть, это сон, ничего этого на самом деле нет. Но когда я вновь открыл глаза, Стейнер, на миг исчезнувший за моими сомкнутыми веками, по-прежнему нависал надо мной и даже как будто стал еще больше, еще чудовищнее.

— Вернемся к моему первому вопросу: вы поняли, почему женщина, чьи стоны вы слышали, заперта здесь?

А я-то успел забыть о ней.

— Она искупает здесь свое преступление — красоту!

Он помолчал, наслаждаясь произведенным впечатлением. Чувствуя, что хладнокровия у меня надолго не хватит, я промямлил:

— Вы хотите сказать… постойте, я вас не совсем понимаю…

— Вы меня прекрасно понимаете. Мы держим красивых женщин в заключении в подземелье под этим домом, таким образом обезвреживая их. Они платят нам дань с лица.

Я с трудом сглотнул, сердце колотилось часто-часто. Стейнер был мертвенно-бледен, или это мне только казалось. Было что-то неестественное в его пафосе, как будто своими доводами он пытался убедить сам себя. Мне еще хотелось верить, что вся эта речь — лишь эксцентричная выходка.

— Да бросьте, вы меня разыгрываете, просто смеетесь!

— Я серьезен, как никогда в жизни, Бенжамен, и вы это знаете. Помните, я сказал вам: тот разговор с Франческой в подвале Раймона возмутил меня до глубины души. Поначалу я и знать ничего не хотел: надо ли говорить, что я обожал свежую прелесть юности; разве мог я видеть скверну в том, что давало мне когда-то столько счастья? Да я и не оставил надежды еще погулять на этом пиру. Даже сегодня к моей ненависти примешивается ностальгическое чувство, моя снисходительность к Элен — тому доказательство. Франческа же требовала, чтобы я навсегда отказался от всего, ради чего жил. Мы спорили так, что клочья летели. Она знала, чем меня взять: мол, время моих побед ушло безвозвратно, ждать мне от прекрасного пола больше нечего, светит разве что унылое супружество с какой-нибудь серой мышкой-ровесницей. Я долго колебался, сознание ее правоты боролось во мне с надеждой: а вдруг я все-таки заслужу отсрочку? И все же Франческа одержала верх: я отступился, разом отринув все, что было мне дорого. И я стал другим человеком, я, можно сказать, обратился в новую веру — и прозрел. Всю жизнь я заблуждался. Урок, преподанный Франческой, был мучителен, но тем крепче я его усвоил. Я пошел на это из любви к ней, а поскольку больше она не могла принадлежать ни одному мужчине, страсть моя угасла и на смену ей пришла дружба, душевная близость. Месяц спустя в моей квартире мы втроем — Раймон, она и я — дали торжественный обет посвятить нашу жизнь искоренению красоты во всех ее видах, вне зависимости от цвета кожи и пола. Мы поклялись также навек отказаться от любовных утех, ибо никто не может быть господином и рабом одновременно.

Стейнер опять вскочил, словно подброшенный пружиной; казалось, сидеть при упоминании о тех судьбоносных минутах для него было кощунственно.

— Да, я знаю, нас мало, жалкая горстка, но мы сильны своей непоколебимой решимостью. Осушить океан, свернуть горы — с самого начала для нас не было ничего невозможного. Мы устремились в эту затею очертя голову — я до сих пор удивляюсь нашей дерзости. Но мы верили, что трудимся на благо человечества во имя святой цели: очистить Землю от скверны. Если ты был когда-то коммунистом, это не проходит бесследно. Это навсегда — непримиримость, воодушевлявшая вас в былые времена, не угасает в душе. Удобства ради я женился на Франческе — нет нужды говорить, что брак наш чисто фиктивный. Мы долго не могли решить, где лучше прятать узниц — в городе или в деревне. Мне пришла на память мыза в горах, где я скрывался в войну. Здесь, на плоскогорьях Юра, безлюдно, зимой лютые морозы, к тому же меня знали и уважали в округе — в общем, это место по всем статьям подходило для осуществления нашего плана. Да-да, я здесь в большом почете, я ведь сын партизана, люди ценят меня за заслуги отца и за то, что я выкупил и отстроил эту развалюху. Со всей местной полицией я на «ты», я даже не раз возглавлял чествования ветеранов и тому подобные мероприятия. Мэр коммуны со своими помощниками спускался в подвал, они видели эту расчищенную часть подземного хода и кабинет, где мы сейчас с вами беседуем. Но им неизвестно, что вон там, за металлическими стеллажами, начинается еще один туннель, в конце которого — две камеры…

— Но зачем вы мне все это рассказываете?

— Вы же сами попросили!

— Неправда, ничего я не просил. Я прошу вас об одном — отпустить меня.

— Врете, в глубине души вы умоляете меня продолжать. Я так и слышу ваш внутренний голос, он заклинает: дальше, месье Стейнер, расскажите мне все.

— Клянусь вам, я ничего не хочу больше знать!

Не слушая меня, Стейнер включил экран. Картинка была мутная, словно в плохо промытом аквариуме.

— Вот, взять хотя бы эту крошку, которая так жалобно стонет. Случай для нас нетипичный: эту молодую американку из Северной Каролины Раймон похитил сгоряча прямо на парижской улице. Она приехала на каникулы с родителями и в тот вечер возвращалась в отель близ Лионского вокзала — ее отпустили погулять до полуночи. Мой слуга поступил в высшей степени опрометчиво. Он наткнулся на нее случайно и действовал на авось: оглушил, связал, засунул в багажник и на всех парах прикатил сюда. Безумство, конечно, но теперь уж ничего не попишешь. Вообще-то с иностранками мы стараемся не связываться, слишком рискованно — посольства, Интерпол и все такое. При всем том в выборе Раймон не ошибся, она была чудо как хороша. О, вот она поднимает голову, взгляните.

Он прибавил звук. Я увидел такое, что к горлу подкатила тошнота: на полу в тесной камере скорчилась показавшаяся мне в первый миг кучкой тряпья коленопреклоненная фигурка, застывшая в безмолвной мольбе. Я плохо видел ее лицо, но, кажется, оно было какое-то усохшее. Глаза ввалились — точно два зверька забились по углам с перепугу; на сероватой коже я разглядел длинные царапины. От молодости — если эта женщина была молодой — в ней не осталось и следа: перед нами жалобно стонала полубезумная старуха с дряблым ртом и тощими, костлявыми руками. В глазах не было ни проблеска мысли. Я узнал ее непрерывное тихое подвывание, нечто среднее между рыданием и протяжным вздохом.