Но на сей раз Раймон осмелел и показал норов. Ведь отпусти мы сейчас Франческу, она не преминет донести на нас, даже если возьмет деньги. Тут узница, слышавшая из-за двери нашу перебранку, подошла к окошку и подала голос, заявив, что хочет с нами поговорить. И вот мы сидим все втроем в омерзительной Раймоновой камере; мне было мучительно стыдно видеть эту женщину, которую я все еще любил, втоптанной в грязь. А она вдобавок оставила открытой парашу: мол, я унижена, так извольте и вы нюхать. Как ни в чем не бывало Франческа предложила договориться.

«Мне более чем понятны мотивы, побудившие Раймона похитить меня, понятны потому, что я сама отчасти разделяю их. Пребывание здесь натолкнуло меня на мысль, которая, как я догадываюсь, вызревает и у вас. У тебя, Раймон, потому что ты уродлив и всегда был чужим на празднике любви, а у тебя, Жером, потому что ты стареешь, и стареешь тяжело. Мне уже далеко за сорок. До сих пор мир был у моих ног, ибо я плевала на всех и умела держаться королевой. Вы, может быть, знаете, что у этнологов есть такой термин „престижное скотоводство“: в Африке и на Мадагаскаре пастуха тем больше уважают, чем больше у него стадо, пусть даже от такого количества скота нет проку. Так и я, окружив себя толпой жеребцов и кобылок, щеголяла своим стадом. У королевы должен быть двор, иначе какая же она королева? Но в последние годы трон подо мной пошатнулся: хоть я и слежу за собой, занимаюсь всеми видами спорта, обращаюсь время от времени к услугам хирурга-косметолога, время подтачивает меня, и я перехожу в категорию женщин, „сохранивших остатки былой красоты“. Каждую весну я вижу, как на улицы высыпают оравы молоденьких девушек, и знаю: они отодвигают меня в тень. Какими фигурками они щеголяют — за такие впору душу прозакладывать дьяволу, какими формами — женщинам постарше ничего не остается делать, кроме как оплакивать прошлое. Их ножки будто дразнят меня, при виде их бюстов мне хочется спрятать свой. В двадцать лет красота — это естество, в тридцать пять — награда, в пятьдесят — чудо. Мне вслед все реже поворачиваются головы, я больше не слышу восхищенного шепотка. И чем вступать в заведомо проигранную битву, лучше я сложу оружие. Когда читаешь свой приговор в глазах окружающих, пора откланяться. Вам угодно держать меня в заточении, господа? Извольте! Но учтите: это не я вам нужна».

Я не понимал, о чем толкует Франческа, и подозревал, что она просто хочет выиграть время.

«Подумайте хорошенько, вы оба. Бросив меня в этот карцер, Раймон поразил цель, но не ту».

Мой слуга, кажется, уже все понял и слушал затаив дыхание.

«Вы хотите сказать, мадам (надо же, „мадам“, а только что была „потаскуха“), что нам следовало бы заняться девушками помоложе?»

«Помоложе, конечно, тоже, но не это главное».

«И покрасивее?»

«В самую точку, Раймон. А ты послушай, послушай своего слугу, Жером, золотые слова».

Озадаченный, я не спешил высказаться. Ясное дело: Франческа заговаривает нам зубы, лишь бы выбраться отсюда. И при этом держится-то как, а уж рот откроет — профессор, да и только. Во мне нарастала злость.

«Так почему же мы говорим о красавицах, господа? Да потому, что, вопреки известной цитате, красота есть не обещание счастья, но верная гибель.[7] Красавицы и красавцы — точно боги, спустившиеся к нам с небес, и своим совершенством они бросают нам вызов. Повсюду на своем пути они сеют раздор и горе, напоминая каждому о его невзрачности. Быть может, красота — свет, но этот свет лишь сгущает тьму; она возносит нас высоко, но потом низвергает в такую бездну, что мы горько раскаиваемся в том, что прикоснулись к ней».

Я был шокирован, Бенжамен, так же, как, наверно, и вы сейчас. Я слушал эту женщину, которая отвергла меня, и понимал, что мне нечего ей возразить. Все во мне протестовало против ее слов, и в то же время я чувствовал за ними то же горе, которое настигло и меня. Франческа сказала вслух то, что я лишь смутно чувствовал. Но облеченная в слова, идея возмутила меня. Умела же эта чертовка жестко назвать вещи своими именами!

«Красота есть высшая несправедливость. Одной лишь своей внешностью красивые люди принижают нас, вычеркивают из жизни — почему им все, а нам ничего? Богатым может стать каждый, а вот красивым надо родиться: красоту не наживешь, сколько бы ни прожил. А теперь, господа, подумайте: если вы, как и я, готовы признать, что красота есть гнусность и преступление против человечества, надо делать выводы. Красивые люди наносят нам оскорбление, а значит, должны быть наказаны. Вы согласны со мной, не так ли? Раймон, заперев меня здесь, подсказал мне практическое решение, которое следует воплотить в жизнь».

Вот теперь я понял все; мне стало так жутко, что даже дыхание перехватило, — план был поистине чудовищный. А Франческа, поняв, что мы, как говорится, созрели, добила нас:

«Правильно делают мусульмане — они прячут лица своих женщин под покрывалом и держат их взаперти. Они знают, как коварна внешность. В одном они не правы: не делают разницы между ослепительно красивыми лицами и всеми прочими и главное — не изолируют красивых юношей, которые не менее опасны».

Изолируют! Слово прозвучало, все было сказано. Франческа кратко и ясно, как дважды два, сформулировала то, что мучило нас обоих, и указала выход. Бред, гиньоль какой-то, я не желал больше ее слушать. Я отпустил ее, дал денег и на протяжении многих недель отказывался с ней встречаться. Но она залучила в союзники Раймона, и тот не давал мне покоя. В конце концов я сдался. Но вы меня, похоже, не слушаете, Бенжамен! О чем вы думаете?

Дань с лица

Действительно, я вот уже несколько минут демонстративно посматривал на часы.

— Прошу прощения, — сказал я, — но Элен, наверно, беспокоится, что меня долго нет.

Стейнер встал, подхватил табурет и уселся напротив меня, снова оказавшись под лампой.

— Элен знает, что вы со мной, ее предупредили. Милый мой Бенжамен, — он взял мои руки в свои, будто хотел, чтобы его мысль передалась мне через прикосновение, — я знаю, мой рассказ прозвучал невнятно, давайте я объясню…

— Нет-нет, месье Стейнер, я все понял, но какое отношение ваша история имеет ко мне?

Мне казалось, что я уже достаточно заплатил за свое любопытство; пусть выгонит меня вон, я это заслужил — и довольно. Стейнер выпустил мои руки, встал, прошелся по тесному кабинету. Досадливая складка пересекла его лоб. В этом крошечном помещении он казался еще выше, шире, размашистее. Я все ждал, когда он заденет макушкой потолок.

— Так я не убедил вас, Бенжамен?

Он вдруг стал похож на затравленного зверя.

— Вы не сознаете, какой пыткой может быть красота? Я говорю не только о кумирах моды и кино — я о той красоте, что хлещет вас наотмашь в толпе на улице, бьет под дых, наповал!

— Признаться, мне это никогда не приходило в голову.

Стейнер, казалось, по-настоящему расстроился. «Только не возражай ему, только не спорь», — повторял я себе, ломая голову, как же мне от него отделаться. Вот ведь влип! Он снова сел и уставился прямо мне в глаза — ни дать ни взять учитель, пытающийся вдолбить тупице ученику трудную теорему. Опять взял мои руки; они были влажные и холодные, а от его пальцев исходило умиротворяющее тепло. Он принялся медленно массировать мне ладони, восстанавливая кровообращение, всецело сосредоточился на этом занятии и как будто забыл, зачем мы здесь. Я не знал, что и думать. А он как воды в рот набрал. Мне почему-то стало трудно дышать. Он мучил меня молчанием так же, как только что — разглагольствованиями. Чтобы прекратить эти гляделки, я, нарушив свой же зарок, решился возразить:

— Но ведь некрасивых куда больше?

— Слабый аргумент, Бенжамен. Пусть даже красота — редкость, все равно она слишком бросается в глаза, наглая, оскорбительная. И коварная: внушает нам, будто она хрупка, а сама, как сорная трава, вырастает вновь и вновь, сколько ее ни коси.

вернуться

7

Хрестоматийная для французов цитата из эссе Стендаля «О любви».