После таких бесед я шаталась, как пьяная, словно, соприкоснувшись с психической неуравновешенностью, сама теряла ориентиры. Я не лечила помешанных, а лишь убеждалась в уязвимости собственного рассудка. Там, где царит безумие, странным образом, будто в насмешку, аномалией кажется здоровье. Примерно каждый час весь персонал собирался в ординаторской, чтобы перевести дух. Присев за столы, вымотанные, похожие на матросов, которые пришли в кают-компанию промочить горло и сейчас снова выйдут навстречу шторму, мы занимались нудным трепом. Стаканы подрагивали всякий раз, когда проезжал, громыхая, поезд метро. Я окидывала критическим взглядом моих ночных спутников, интернов и экстернов, бледных и изможденных, преждевременно облысевших или заплывших нездоровым жирком, и молилась про себя: «Господи, сделай так, чтобы я никогда не стала такой, как они!» Что они думали обо мне, я знала: и по конкурсу-то в интернатуру я прошла в последних рядах, и диплом-то защитила еле-еле. Они были правы: я ненавижу медицину.

Время, кажется, приближалось к полуночи; было совершенно нечем дышать. Я провожала к выходу старичка, который пришел с жалобами на депрессивное состояние. Стариков я люблю: они выживают из своей телесной оболочки и отрешаются от мира с достоинством. Это светочи чистого разума, преодолевшего плоть и чувства. Как сейчас вижу эту сцену; в приемном покое были: пожилая женщина, которая повредила колено, ночная красавица с разбитым носом, то и дело одергивавшая короткую юбчонку, два русских беженца, не соображавших даже, где находятся, и молодой человек с жалобой на боли в животе. И в самом конце этой очереди — оборванец в наручниках под охраной полицейского. Одна странность сразу бросалась в глаза: он был в маске и жалобно повторял, что умрет на месте, если ее только попробуют снять. Нос и рот его закрывал респиратор, какие носят в больших городах велосипедисты, чтобы не вдыхать бензинные пары. А дырявая шерстяная шапочки была натянута так низко, что видны оставались только глаза. Ни секунды не раздумывая — наверное, пациентов выбирают, как любимых, с первого взгляда, — я шагнула к стражу порядка и сказала так властно, что сама удивилась: «Этого ко мне». Полицейский посмотрел на меня с облегчением:

— Предупреждаю вас: у него нет никаких документов и он не помнит, как его зовут.

— Все ясно, помрачение личности, амнезический синдром, я его забираю.

Полицейский мог бы не согласиться с моим скоропалительным заключением, но тут как раз машина «скорой помощи» привезла с Шатле чернокожего парня с пулевыми ранениями, и ему стало не до меня. В больницах каких только оригиналов не встретишь. Среди них попадаются трогательные, жутковатые, но такого я видела впервые. В своем респираторе он напоминал японских или корейских бунтовщиков, которые закрывают лица при стычках с полицией. Помесь персонажа из фантастических фильмов со средневековым бродягой, он выделялся среди нищего отребья, всей этой смердящей, грязной и вшивой публики. На нем были мокасины на босу ногу, брюки в пятнах и рваная рубашка; в прорехах виднелась покрасневшая от солнца кожа, тощие бока и выпирающие ребра. Полицейская бригада подобрала его на скамейке на набережной острова Сен-Луи — это излюбленные места клошаров и парочек. Когда его забирали, он отбивался и так отчаянно вопил, что сорвать с него маску стражи порядка не решились. Я представилась ему («Доктор Матильда Аячи»), велела снять с него наручники, заверила его, что ему здесь ничего не сделают против его желания, а сейчас вымоют, осмотрят и положат в палату до завтра. Быстро посчитала его пульс, измерила давление. Он поднял безжизненные пустые глаза — мне показалось, будто на меня глядят две прожженные сигаретами дыры. Я понятия не имела как завтра объясню коллегам эту госпитализацию. В психиатрическом отделении не было свободных мест, и я оформила его в общую терапию, получив согласие дежурной. За стойкой регистратуры распоряжалась хорошенькая загорелая блондинка; на руках ее сверкали кольца и браслеты, лицо сияло улыбкой: этакая аллегория роскоши, живое напоминание о другом мире, который сильнее мира нищеты и невзгод. Лучезарная королева восседала над толпой отщепенцев, кумир озарял холодные стены. Обычно я, стыдясь своей недобросовестности, в то время как каждый здесь вкладывал в дело всю душу, глядела на лицо этой молодой женщины — и мне хотелось работать лучше. Но сегодня, увидев моего клиента, она тихонько обронила: «Тебе досталась дичь с душком», и это замечание меня задело.

Пациент, ни словом не выразив согласия или протеста, дал отвести себя в палату. Час спустя, когда его уже осмотрели, помыли и переодели, я беседовала с ним в боксе, заперев дверь. Он сидел, ко всему безучастный, уткнувшись подбородком в грудь. Несколько раз я спросила его, почему он прячет лицо, может быть, скрывает ожог или увечье? Но мне так и не удалось ничего от него добиться.

— Что ж, месье, возможно, у вас есть свои причины хранить молчание. Если захотите со мной поговорить, скажите медсестре, она меня позовет. Я дежурю всю ночь, до восьми утра.

Он неопределенно мотнул, головой, и я разозлилась на себя за свою любезность. Было что-то жалкое в этом маскараде, личина потому раздражает, что застывает одним-единственным выражением на непрестанно меняющемся лице. Я уже сама не понимала, с какой стати меня вдруг заинтересовал этот шут гороховый. В карте, которую надо было заполнить для дневной смены, я сочинила ему длинную историю болезни, от души надеясь, что какой-нибудь дотошный интерн не потребует от меня объяснений.

Силы мои были на исходе, а неудача вновь напомнила, что быть врачом — не мое призвание, и я решила передохнуть в саду у фонтана за чашкой горячего кофе. Какой-то бессонный воробей пил, тычась клювом в струйку воды. Здесь было единственное спокойное место в этом филиале чистилища. Ночь стояла жаркая, казалось, будто мы паримся в теплице; слабые дуновения ветерка с трудом пробивались сквозь духоту. Больница раскинула свои широкие черные крылья между милосердием небесным и карой земной. За ее стенами жил Париж, там была свобода. Пятница, вечер. Я слышала, как вздыхают в машинах басы. Музыка рокотала, для юных самцов наступило время гона, для юных самок тоже. Чего бы я только не дала, чтобы быть там с ними. Я снова чувствовала, как страх парализует меня, и знала, что все эти трое суток мне от него не избавиться. Мне говорили: психи становятся тихими, после того как их напичкают химией. Но я помнила свою первую практику в больнице М., парк, где мужчины и женщины спаривались в кустах, на скамейках, помнила, как меня жуть взяла от этой гремучей смеси: Эрос в обнимку с безумием. Как сейчас видела аутичного беднягу из С., который грыз свои пальцы, видела, как зомби, одурманенные нейролептиками, бьются головой об пол, чтобы разом положить всему конец. И мне вспоминалась фраза Честертона — ее процитировал когда-то мой преподаватель философии: «Сумасшедший — это тот, кто потерял все, кроме рассудка».

Чуть позже, воспользовавшись затишьем, я поднялась в свою комнатку и ненадолго задремала, даже не раздевшись. Мне приснился странный сон: я видела, как на надувном матрасе у края бассейна Фердинанд занимается любовью с незнакомой мне девушкой; у нее была очень белая кожа, на ногах — черные чулки с резинками и туфли на шпильках. Он шептал ей на ушко те же сальности, что я слышу от него вот уже который месяц. Незнакомка вскрикивала его имя, корчилась под ним, а мне все никак не удавалось разглядеть ее лицо. Теплая волна разлилась у меня между ног. Я испытала такое наслаждение, глядя, как мой любовник трахает эту шлюшку, что проснулась от оргазма, но это был оргазм ненависти, спазм от желания изничтожить Фердинанда. Я села на постели, вся мокрая, липкая от жары, с бешено колотящимся сердцем. Я обливалась потом, мой живот был чашей, до краев полной солоноватой влаги, и почему Фердинанда нет рядом, кто же пригубит ее? Мало того что он отравил мои мысли, ему еще надо влезть в мои сны, чтобы я окончательно себе опротивела.