— Он непростительно забылся. Но одну вещь вам следует знать.

Франческа закрыла глаза, тяжелые веки упали, как спущенные паруса. Губы у нее подрагивали, и казалось, будто большой приоткрытый рот постоянно бормочет, но не молитву, а брань в адрес всего света.

— Не он один дал слабину. Жером, может быть, рассказывал вам: у меня была бурная молодость, которую определяли две страсти — любовь и философская мысль. Когда я не тешилась в объятиях юношей — или девушек, это мне было все равно, — то читала труды философов. Я люблю их за то, что они сложны, я сказала бы даже, темны, за то, что приходится попотеть, чтобы постичь их: для меня это как сухой фитиль или бомбы замедленного действия. Тома мирно спят на пыльных полках библиотек, а мысль бродит в умах людей и рано или поздно подобно взрыву потрясает мир. Я прерывала любовные игры лишь затем, чтобы вернуться к чтению, и откладывала книгу только для того, чтобы продолжить сладострастные забавы.

В девятнадцать лет у меня была мечта: стать ангелом любви. Я хотела, чтобы тело мое принадлежало каждому, кто его захочет: это было что-то вроде долга, моего обязательства перед ними всеми. Меня коробила избирательность желания: почему одним все, а другим ничего? Нет уж, на пир Эроса пусть и изгои будут званы. В то время мне хотелось, чтобы вихрь удовольствий поглотил меня. Однако очень скоро старый, как мир, любовный акт наскучил мне своей простотой, а самые разнузданные сексуальные фантазии на поверку оказались однообразными, да и надуманными. Каким бы сильным ни было наслаждение, мне этого было мало, мало. И тогда я поняла, что для плоти есть границы — а для мысли нет. Жить плотью — значит смириться с рутиной, развивать мысль — преодолеть обыденность, подняться над жалким существованием. Только по привычке я продолжала вести прежнюю разгульную жизнь; тело мое возбуждалось все так же легко, но душа к этому больше не лежала. Чтобы сохранить свободу, я уже отвергла два предназначения женщины: брак и потомство. Оставалось отринуть третье — собственно секс. Мало-помалу я отдалялась от того мира, которым правит любовь, я повернулась к нему спиной, прежде чем он сам отторг меня. Я уходила со сцены, пусть без меня обольщают и обольщаются, этой горячки, этого безумия с меня довольно. Ведь когда я была хороша собой, я сама этого не знала, а когда поняла, от былой красоты осталось лишь воспоминание. Я еще держала себя в форме, но время брало свое. Молоденькие девчонки, чья единственная заслуга состояла в том, что они родились двадцатью годами позже, чем я, уводили мужчин у меня из-под носа, затмевали меня. Недолго мне оставалось покорять: хорошенького понемножку, побыла в сонме избранных, а теперь твое место в толпе обычных лиц. Молодость — привилегия преходящая, а платишь за нее всю оставшуюся жизнь.

В ту пору я и встретила Стейнера; он думал, что я порочна, тогда как я была всего лишь безучастной. Он имел зуб на женщин — за то, что слишком нравился им. Он их будто всех наказывал, любовь отождествлялась для него с местью, унижение входило в программу, — на мой взгляд, это было мелочно. Однако я сыграла на его обиде, чтобы привлечь на свою сторону; так мы создали нашу коалицию, принесли обет целомудрия и поклялись отказаться от плотских и чувственных радостей. Я в то время преподавала философию в выпускном классе лицея. Ну так вот, я взяла отпуск без сохранения жалованья, и мы переехали в «Сухоцвет», веря, что нашли средство, способное помочь бедам человечества. Пусть никому больше не мозолит глаза вездесущий мираж красоты — вот чего мы хотели. Не прошло и полугода, как желания, которые, мне казалось, я обуздала, снова стали донимать меня. Глупо, но что есть, то есть, никуда не денешься. Сдаваться я не собиралась. Видела, как стойко держатся мои союзники, и благодаря им держалась сама, а они в свою очередь черпали мужество в моей самоотверженности. Когда тело властно требовало своего, я прибегала к спиртному и сигаретам — они помогали там, где разум помочь уже бессилен. Я стала много есть, растолстела, не следила за собой. Для кого мне было поддерживать форму? Для Стейнера и этого его придурка Раймона? Только во сне я утоляла вожделение, которое подавляла в себе наяву. Я сильный человек, и я не нарушила клятвы.

А потом появилась Элен. Когда вы уехали в Париж, моей заботой номер один было держать Стейнера от нее подальше. Уж я-то его знаю, многого он так и не смог в себе изжить и к девушкам по-прежнему питает преступную слабость. Признаюсь вам, на Элен, бледную, исхудавшую, больно было смотреть. Она объявила голодовку и собственную жизнь превратила в орудие шантажа. Еще она царапала себе лицо, клочьями выдирала волосы, нарочно вызывала у себя этот жуткий тик, который ее перекашивает. Словом, уродовала себя, как могла, лишь бы доказать нам, что зря мы ее не отпускаем. Но меня такими штучками не проймешь: я не забыла, как она чуть не выбила мне глаз. Элен бранилась, поливала нас грязью, да так изощренно, что я только диву давалась. Но со временем она присмирела и снова стала есть. Кассеты с вашим голосом каждую неделю слушала по десять-двадцать раз подряд и в конце концов убедилась, что вы ее не бросили. Тогда она заявила, что ей скучно, потребовала книг, журналов, телевизор, радио. Я дала ей кое-какие тома из своей библиотеки — «Пир» Платона, «Разум в истории» Гегеля, «Трактат» Витгенштейна. Мы с нею обсуждали эти книги, я дивилась ее начитанности, развитому уму. Она запоем читала романы, особенно обожала детективы, за которыми я специально ездила в Доль.

Наши отношения вступили в новую фазу под знаком мирного сосуществования и даже заигрывания. Элен была разной со мной и с Жеромом: его она принимала полуодетая, приглашала присесть на постель, делала комплименты; мол, как он хорошо сохранился, — вызывала на откровенность. Со мной затевала ученые споры, да как умно! Она красилась, переодевалась по нескольку раз на дню, полировала свои розовые ноготки, покрывала их перламутровым лаком. И кокетничала, актерствовала вовсю. Ваша подружка, Бенжамен, вся такая хрупкая, изящная, как статуэтка, но это только видимость. Бывало, она с утра — сущий ангел, а к обеду — мегера. Меня эти скачки ее настроения просто с ума сводили. Она на меня фыркала: «Да приведите же себя в порядок, ну хоть на диету сядьте, посмотрите, на кого вы похожи — раскормленная гусыня, да и только».

Я сама себе удивлялась, но почему-то слушалась ее: ограничила себя в еде, сделала прическу, целыми днями бегала в городе по магазинам, выбирая новые платья. Показывалась ей в них, и она решала, идет мне или не идет. Когда она была в духе, то позволяла мне ее причесать, и я могла перебирать пряди ее волос. Меня тянуло к ней, день ото дня все сильнее, и я ничего не могла с этим поделать.

Однажды ночью она приснилась мне, сон был такой… в общем, я проснулась потрясенная. Хотела оградить от нее мужа — а позиции-то сдавала я. Она, мерзавка, почуяла это и понемногу начала свою подрывную деятельность. То ластилась, то язвила и час за часом сеяла во мне сомнение: а есть ли вообще смысл в нашей акции? Она говорила, что мы сами себе не нравимся, вот и прикрылись идеей; что мы вообще ничего не понимаем: существует ведь обаяние, притягательность, сексапильность, в конце концов, — все, что привлекает в человеке куда сильнее, чем просто приятная наружность. Смеялась над нами: мы-де воюем с ветряными мельницами, красота, твердила, понятие относительное, критерии меняются, на смену устраненным красавицам придут другие, те, что сегодня не блещут, но в свою очередь станут неотразимыми, создав новые исключения из нормы.

«Франческа, — повторяла она мне, — ну что такое красота? Просто определенный тип лица, который по случайному совпадению нравится большинству, вот и все. Куда как интереснее искать красоту там, где ее никто не видит, — в необычном, непохожем, даже неприглядном. Насколько привлекательнее может быть несовершенство, чем скучная правильность черт! Лицо, от которого трудно оторвать глаз, — это же гармоничное сочетание недостатков!»