Я наконец сделал выбор — грохнулся в обморок. Это было все равно что сказать «да».

Часом позже я сидел в уютном кабинетике без окон, где пахло воском от натертого пола, погрузив нос и пол-лица в раструб огромного ингалятора. Конической формы прибор из красного дерева, похожий на трубу старинного граммофона, был обтянут изнутри полиэтиленовой пленкой и укреплен на медной дощечке, привинченной к низкому столику. Зажмурившись и приоткрыв рот, я блаженствовал, овеваемый нежнейшим дуновением, — то моя возлюбленная, постепенно увядая, кадила мне божественным фимиамом своей молодости. От этого сладкого запаха мне еще несколько дней потом не хотелось ни пить, ни есть. В меня будто впрыснули свежую кровь, летучие флюиды осели на моем лице, обновив его. Я вдыхал ее уходящую жизнь и вновь переживал через обоняние весь наш роман, узнавая дурманящие ароматы моей подруги, ее дорогих кремов и косметики, роскошных духов и дезодорантов, которыми она себя окропляла. Все это разливалось вокруг меня мощным хором, кружило голову; захлебываясь в этих дивных волнах, я даже разделся догола, чтобы они омыли меня всего. Когда накатывало с особенной силой, я ложился на диван, переводил дыхание. Пиршество ароматов, да и только — жуть, настоящий обонятельный каннибализм. Я опьянел, словно пригубил женственность в чистом виде. Я запасался энергией впрок: прекрасный цветок, умирая, возвращал меня к жизни. О том, что Элен три месяца томилась в заточении и ждала освободителя, а освободитель-то ее и погубил, я больше думать не хотел. Она ведь сама собиралась донести на меня, предательница, — я просто опередил ее. Во мне ни на миг не шевельнулось подозрение, что Стейнер мог обмануть меня, и я, даже не представляя себе, какую чудовищную гнусность совершаю, продолжал купаться в блаженстве.

В конце концов, что такого? У Элен жизненной силы в избытке, пусть уступит мне немного: сытые должны делиться с голодными. Я ведь завидовал ей, как завидует угасающий день ясному утру. И я действительно чувствовал, что оживаю: уж не знаю, в силу какой химической реакции, в моих жилах заиграла кровь, мускулы стали крепче, кожа — свежее. Так продолжалось недели две — каждый день я приникал к раструбу и пил, смакуя, долгими глотками, жизнь моей невесты.

После этих ингаляций я ощутил в себе бодрость небывалую. Я просто не узнавал себя: исчезли круги под глазами, волосы заблестели, выглядел я теперь почти на свои годы. Что-то неуловимо новое появилось в моем лице, волшебный налет какой-то… Мне и в голову не пришло, что я мог почувствовать себя лучше просто оттого, что провел две недели в горах, на свежем воздухе. Я помолодел, я будто принял крещение, и новая жизнь открывалась передо мной. Я стал другим человеком и обрел семью. Я всегда завидовал людям, которые объединяются в братства по идеям, людям, чья жизнь полна особым смыслом. В любом обществе, сказал мне как-то Стейнер, есть маленькая горстка избранных — им законы не писаны, им заповеди не указ, и видят они дальше большинства. Я тоже хотел стать таким и был готов на все, чтобы снискать уважение троицы. Будущее виделось мне радужным.

Но однажды утром, ни с того ни с сего, Стейнер с Франческой позвали меня в кухню и довольно сухо попросили покинуть их дом. До меня даже не сразу дошло, что они говорят всерьез.

— Это невозможно. А как же наш уговор? Вы обещали…

— Мы свое слово сдержали, Бенжамен. Вы отдали нам Элен, вы дышали ею, мы с вами в расчете.

— Но почему вы гоните меня? Что я такого сделал?

— Вы просто нам больше не нужны.

— Но я думал… я думал, мы друзья!

— Мы и останемся друзьями, Бенжамен… на расстоянии.

Я пытался вымолить хотя бы отсрочку, клянчил, убеждал. Готов был даже платить за проживание, вносить свою долю. Все напрасно. Они и не любили меня никогда, им нужна была Элен. Меня выпроваживали как шестерку, выбрасывали как балласт. Невысокого же они обо мне были мнения, не хотели взять даже в подручные к Раймону. Это меня добило. Я пожертвовал для них всем, а они бросают меня на произвол судьбы! Я вспылил, заперся на ключ в своей комнате, это не возымело действия, и тогда я пригрозил, что сдам их полиции. Тут-то Стейнер и поймал меня на слове — запихнул в свою машину, отвез в соседний городок, высадил перед жандармерией и подтолкнул к самым дверям.

— Валяйте, выкладывайте им ваши страшные тайны.

Из здания как раз вышел полицейский в форме. Стейнер окликнул его — они были знакомы.

— Капрал, вот этот господин желает сообщить вам о преступлениях, совершенных в моем доме.

Капрал улыбнулся, похлопал его по плечу и, даже не удостоив меня взглядом, пошел своей дорогой.

— Зарубите себе на носу, — прошипел Стейнер, — все это выше вашего разумения. Вы — всего лишь щепка, попавшая в водоворот.

Он дал мне в порядке компенсации двадцать тысяч франков и пожелал всего наилучшего. Раймон, как был, в майке и рейтузах — он катался на велосипеде для поддержания формы — отвез меня на вокзал в Понтарлье. За всю дорогу этот хорек рта не раскрыл, только напомнил, что в моих интересах помалкивать. У них, мол, на меня досье собрано. Вот как они меня отблагодарили, а я-то ради них пошел на такую подлость!

Ну вот почти и конец моей горестной повести. В Париже я сперва отправился на квартиру Элен и забрал все, что могло бы навести на мой след, постаравшись при этом никому не попасться на глаза. Потом вернулся в свою конуру в XIX округе — все это время я продолжал за нее платить. Пришлось опять привыкать к прежней богемной жизни. Целый год я купался в роскоши, жил на всем готовом, и меня в дрожь бросало при одной мысли, что я снова окажусь на мели. Я чувствовал себя жалким ничтожеством. Заставил себя сесть за новый роман, снова занимался грабежом, обнаглел пуще прежнего, переписывал целые страницы, но дело все равно не клеилось. Стейнер лгал: никаких способностей у меня не было. Об Элен я старался не думать, чтобы не завыть от стыда и горя.

Прошло два месяца. Я кое-как сводил концы с концами. Однажды утром я собирался к своему издателю, передать ему первый вариант книги. Нервничал жутко. Я брился перед зеркалом, и вдруг левую сторону лица как прострелило; я стиснул зубы, рот искривился в какой-то чудной гримасе, веко задергалось, и левый глаз перестал видеть. Это продолжалось с полминуты. А час спустя, когда издатель восторгался фразами Набокова, Виктора Гюго, Андре Жида и Валери — я присвоил их, не изменив ни одной запятой, — меня опять перекосило.

— Что с вами, зубами маетесь? Вы так скалитесь, будто у вас вся челюсть болит!

Я удрал, оставив разбросанные по столу листки рукописи. Бежал, бежал, пока не выбился из сил. И во всех витринах видел свое отражение, видел эту жуткую судорогу, исказившую пол-лица. После этого я целыми днями лежал, забившись под одеяло. Тик временами отпускал, но возобновлялся, стоило мне посмотреться в зеркало. Прошла неделя. Однажды меня скрутило не на шутку, ужасно разболелась голова, веко падало, как косо прибитый ставень, левая щека выплясывала сарабанду не в лад с остальным лицом, морщилась, дергалась. И вдруг мне все стало ясно: искаженное лицо, которое я видел в зеркале над раковиной, — это не я, это же Элен! Мне передался ее нервный тик. Я его подцепил, вдыхая ее флюиды, ее лицо наложилось на мое. Вот так: хотел взять себе ее юность, а в придачу получил эту гримасу. То была ее месть. Она настигла меня, запечатлелась на моем лице, влезла в мое «я», вытеснила меня из собственной шкуры. Оказывается, раньше я и не представлял себе всей глубины своей низости; а что подумают обо мне люди? От этой мысли меня прошиб холодный пот. Я стал жить отшельником, избегал яркого света, людных мест. Я боялся: вдруг во мне узнают Элен, донесут на меня, обвинят в похищении. Ее безмолвный двойник следовал за мной повсюду и мог выглянуть в самый неожиданный момент. Левая половина моего лица корчилась в судороге, а правая опять старела. Целительный эффект устьев юности сошел на нет, хотя кое-где, островками, еще сохранилась здоровая, гладкая кожа. Да как я мог поверить в это чудодейственное средство? в эту чушь? Теперь, всматриваясь в свое отражение в зеркале, я вижу два лица: старика, в которого постепенно превращаюсь я сам, и юную шалунью, которая корчит мне рожи.