Не то, как люди грядущего будут себя чувствовать, но то, как они вообще будут, — вот вопрос, который в наших размышлениях влечет нас в ту эпоху, когда наше поколение сойдет в могилу. Мы хотели бы взращивать в людях не хорошее самочувствие, а те качества, с коими мы связываем ощущение, что они образуют человеческое величие и благородство нашей натуры.
В теории народного хозяйства в качестве ценностных мерил на передний план выдвигалась или даже наивно отождествлялась с «социальной справедливостью» то технико–экономическая проблема товарного производства, то проблема распределения товаров — но, тем не менее, снова и снова полуосознанно и все–таки всепобеждающим образом по поводу обеих приходили к выводу, что наука о человеке, а теория народного хозяйства именно такова, прежде всего, задает вопрос о качестве человека, взращиваемом с помощью условий экономического и социального бытия. И здесь мы должны остерегаться одной иллюзии.
Теория народного хозяйства как объясняющая и анализирующая наука является интернациональной, однако же как только она начинает выносить ценностные суждения, она сопрягается с той разновидностью человечества, каковую мы встречаем в нашей собственной сущности. Причем эта разновидность зачастую больше всего проявляется как раз тогда, когда мы полагаем, что вылезли за пределы собственной шкуры. И — пользуясь слегка фантастическим образом — если бы мы были в состоянии спустя несколько тысячелетий подняться из могилы, перед лицом будущих поколений мы занялись бы поисками отдаленных следов нашей собственной сущности. Даже наши высочайшие и предельные земные идеалы переменчивы и преходящи. Мы можем стремиться не навязывать их будущему. Но мы можем стремиться и к тому, чтобы люди будущего узнали в нашем поведении поведение их собственных пращуров. Мы хотим быть предками будущих поколений благодаря нашей работе и нашей сущности.
Поэтому народнохозяйственная политика любого немецкого государственного устройства, равно как и мерило ценностей немецкого теоретика народного хозяйства, могут быть только немецкими.
Может быть, этому теоретику надо работать иначе с тех пор, как экономическое развитие вышло за рамки национальных границ и начало создавать всеохватывающую хозяйственную общность наций? Надо ли с этих пор «национальное» ценностное мерило, а также «национальный эгоизм» в народнохозяйственной политике выбросить на свалку? И даже — преодолена ли борьба за экономическое самоутверждение, за собственных жену и ребенка с тех пор, как семья лишилась своих прежних функций производственного сообщества и оказалась включена в круг народнохозяйственного сообщества? Мы знаем, что это не так: упомянутая борьба приняла другие формы — формы, о которых еще можно было бы спросить, надо ли их считать смягчением борьбы или же, скорее, ее осознанием и обострением. Поэтому даже народнохозяйственное сообщество представляет собой лишь иную форму борьбы наций между собой, и притом такую, которая не смягчила, а отягчила борьбу за утверждение собственной культуры, поскольку такая борьба ставит на место материальные интересы в рамках нации как сообщества союзников ради будущего этих союзников.
Не мир и человеческое счастье мы обязаны передать нашим потомкам в путь, а вечную борьбу за сохранение и взращивание нашей национальной породы. И мы не вправе предаваться оптимистической надежде, что по возможности высоким развитием хозяйственной культуры наша работа будет исчерпана, а в свободной и «мирной» экономической борьбе селекция высокоразвитого человеческого типа тотчас же сама собой приведет к победе.
Наши потомки делают нас ответственными перед историей, в первую очередь, не за тот тип народнохозяйственной организации, каковой мы им передаем, но за размеры жизненного пространства, которое мы для них завоевываем и оставляем в мире. Бои за власть — это, в конечном счете, еще и процессы экономического развития, а властные интересы нации там, где они поставлены под сомнение, суть последние и решающие интересы, на службу которым должна быть поставлена ее хозяйственная политика; наука о народнохозяйственной политике есть наука политическая. Она является служанкой политики, и не сиюминутной политики тех или иных властителей или господствующих классов, а непреходящих властно–политических интересов нации. И национальное государство для нас не есть неопределенное нечто, о котором мы думаем, что чем гуще мы окутываем его сущность мистическим мраком, тем больше мы его возвышаем, а светская властная организация нации; и в таком национальном государстве для нас заключается конечное ценностное мерило народнохозяйственного рассмотрения «государственных интересов». Национальное государство означает для нас вовсе не то, что под ним обычно неверно подразумевают: «государственную помощь» вместо «самопомощи», государственную регламентацию хозяйственной жизни вместо свободной игры хозяйственных сил; нет, вместе с этим словом мы хотели бы выдвинуть требование, которое для вопросов немецкой народнохозяйственной политики — а среди прочих, и для вопроса, должно ли государство и в какой степени вмешиваться в хозяйственную жизнь, или же должно ли оно и когда развязывать экономические силы нации и устранять препятствия ради ее собственного развития — в конкретном случае будет последним и решающим вотумом в пользу экономических и политических властных интересов нашей нации и ее представителя, германского национального государства.
Возможно, напоминание о том, что вроде бы само собой разумеется, было излишним? А может, лучше было бы, если бы об этом напомнил более молодой представитель экономических наук? Думаю, нет, поскольку кажется, что как раз наше поколение слишком уж легко упускает из виду эти простейшие основы для вынесения суждений. Мы являемся свидетелями того, как интерес к вопросам, движущим именно нашу науку, растет в небывалом объеме. Во всех областях мы встречаем продвижение экономического подхода. На передний план анализа выходят социальная политика вместо политики, экономические властные отношения вместо правовых отношений, история культуры и хозяйственная история вместо политической истории. В выдающихся трудах наших коллег–историков, где раньше нам рассказывали о ратных подвигах наших предков, сегодня растет вширь монстр «материнского права», а битва с гуннами на Каталаунских полях[11] вытеснена в придаточное предложение. Самоуверенность одного из наших умнейших теоретиков позволила ему охарактеризовать юриспруденцию как «служанку политэкономии». Но ведь это оказалось правильным: экономическая форма анализа проникла даже в юриспруденцию, — и даже по ее святилищу, по учебникам, содержащим своды законов, начинают тихо бродить призраки экономики, да и в приговорах судов мы нередко наблюдаем, что там, где иссякают юридические понятия, их место занимают так называемые «хозяйственные точки зрения» — словом, пользуясь полуукоризненным выражением одного коллеги–юриста: «мы вошли в моду». Способ анализа, пробивающий себе путь столь самоуверенно, попадает под угрозу известных иллюзий и впадает в переоценку важности собственных точек зрения, тем более, что переоценка эта совершенно определенно ориентирована. Подобно тому, как расширение материала философского рассмотрения — которое уже внешне дает о себе знать в том, что сегодня мы сплошь и рядом передаем старые кафедры философии в руки, например, выдающихся физиологов — часто приводило нас, профанов, к мнению, будто стародавние вопросы, касающиеся сущности человеческого познания, уже не являются последней и центральной проблемой философии, — так и в головах подрастающего поколения сформировалось мнение, будто благодаря работе науки политэкономии не только невиданно расширилось познание сущности человеческих сообществ, но и совершенно новым стало мерило, по которому мы, в конечном счете, оцениваем явления, будто политическая экономия оказалась в состоянии позаимствовать своеобразные идеалы у собственного материала. Однако же оптический обман в чистом виде, утверждающий, будто существуют самостоятельные экономические или «социально–политические» идеалы, раскроется, как только мы на основе нашей научной литературы попытаемся обнаружить эти «собственные» принципы оценки. Мы попадем в хаос ценностных мерил, отчасти эвдемонистического, отчасти этического характера, а зачастую и того, и другого при их неясной идентификации. Повсюду непринужденным образом выносятся ценностные суждения — а отказ от оценивания экономических явлений фактически означал бы отказ именно от той работы, выполнения которой от нас требуют. Однако ситуация, когда оценивающий отдает отчет другим и самому себе о том, что представляет собой предельное субъективное ядро его суждений, а именно — что представляют собой те идеалы, исходя из которых он подходит к оценке наблюдаемых процессов, является не правилом, а исключением: не хватает осознанного самоконтроля, внутренние противоречия суждения не доходят до сознания автора, и там, где он пытается обобщенно сформулировать собственный специфически «экономический» принцип оценивания, он впадает в смутную неопределенность. На самом деле, мы тоже вносим в материал нашей науки не своеобразные и самостоятельно обретенные, но старые и обобщенные типы человеческих идеалов. Лишь тот, кто кладет в основу исследований исключительно платонический интерес технолога или, наоборот, актуальные интересы определенного, будь то господствующего или же порабощенного класса, может стремиться позаимствовать из самого материала собственное мерило для его оценивания.