Вряд ли современная Российская Федерация напоминает Российскую империю кануна революции. Набор и масштаб проблем был совершенно иным. Разумеется, император и его правительство запаздывали с реформами, но вряд ли какой-либо разумный политик может позавидовать положению последнего русского царя. Любая реформа, даже самая продуманная, создавала непременно новые вызовы, провоцировала кризисы в различных сферах.

Можно ли было с помощью реформ интегрировать в империю поляков? Финнов? Жесткая централизация и русификация подрывали основы империи, которая создавалась на основании соглашений с местными элитами, соглашений писаных и неписаных.

Можно ли было решить аграрную проблему с помощью Столыпинской реформы? В одних регионах крестьяне готовы были ее принять, в других полагали, что единственным способом разрешения всех экономических бед является «черный передел». Это было глубокое убеждение десятков миллионов людей.

Можно вспоминать и иные болевые точки империи, при желании легко найти аналогии. Но важно упомянуть другую особенность, которая присуща и нашим предкам, и нам. Ощущение необходимости преобразований не сопровождается продуктивным поиском общенационального консенсуса относительно набора первоочередных реформ. Отсутствуют и общепризнанные принципы лоббирования политических реформ. Культурная разнородность огромной страны затрудняла и затрудняет формулирование общих правил политической игры. Можно даже сказать, что современные россияне обнаруживают меньшую способность к политической самоорганизации, чем их предки, жившие в начале ХХ в.

И все же нынешняя политическая ситуация принципиально отличается от событий вековой давности. Сто лет назад жители России, придерживавшиеся самых разных политических взглядов, спокойнее относились к политическому насилию, «путь от мысли до курка) был для них гораздо короче.

Власть традиционно использовала армию как полицейскую силу. Армия была универсальным средством решения всех проблем — хозяйственных, воспитательных, полицейских. Хорошая полиция стоит дорого, а денег в империи, борющейся за статус великой державы, катастрофически не хватало, полицейское государство не имело нужного количества полицейских. Но использование в полицейских целях людей, подготовленных для войны, приводило к тому, что различные социальные и политические конфликты перерастали в маленькие гражданские войны. Такой опыт сыграл свою роль при подготовке большой гражданской войны.

В то же время многие представители оппозиции считали революцию универсальным средством решения всех социальных, политических, национальных проблем. Вера в грядущую революцию подтверждалась необычайно развитой политической культурой революционного подполья. Создававшиеся десятилетиями ритуалы и символы воспитывали определенную культуру бескомпромиссного протестного движения. В поле влияния этой культуры находились самые различные слои, она легко эксплуатировалась для оформления самых разных требований. Любой конфликт был маленькой революцией.

Запрограммированность России на конфронтацию значительно усилилась в годы Первой мировой войны. В условиях грандиозной войны, сделавшей многих мирных людей жестокими воинами, насилие казалось естественным способом решения политических проблем. Но это затрудняло традиционное использование армии как полицейской силы, что в конце концов и привело к революции.

К счастью, в современной России условия политической социализации совершенно иные. Разумеется, опыт региональных войн и межнациональных кровавых конфликтов не может не влиять на политическое сознание россиян. Однако этот опыт необязательно ведет к применению насилия, напротив, он нередко используется как аргумент для предотвращения всяческих конфликтов (что порой влечет и отказ от преобразований, если они несут риск конфронтации).

И все же современные аналитики прибегали и прибегают к сопоставлению нынешней ситуации с событиями 1917 г., несмотря на принципиальное отличие двух эпох.

Во-первых, миф о Великом Октябре был основополагающим мифом СССР. Люди, воспитывавшиеся в Советском Союзе, попросту не могли ничего не знать о революции. Этот багаж знаний сохраняется и по сей день, порой меняется лишь знак оценки. Поэтому аналогии с 1917 г. воспроизводятся почти автоматически и простыми людьми, и политиками, и СМИ.

Во-вторых, в сознании народа Гражданская война остается непреодолимой травмой. И по сей день немало людей отождествляет себя с белыми или красными, хотя порой они плохо знают действительную историю братоубийственного конфликта.

В-третьих, массовое сознание охотно «объясняет» историю революции с помощью всевозможных заговоров: если современники верили в «заговор императрицы», то в начале XXI в. публичные историки, опираясь на де-тективизированное сознание общества, рассуждают о заговорах масонов и происках иностранных разведок как о главных факторах революции. Вера во всемогущество спецслужб объединяет странным образом и былых диссидентов, и ветеранов спецслужб. Этот чекистско-диссидентский дискурс существенно влияет на современную политику. Его появление объяснимо, его воздействие непредсказуемо.

В такой ситуации максимальная рационализация исторического сознания представляется необходимой.

Николай II и Владимир Путин

Разговор о власти нередко становится удивительно интимным. Люди признаются в любви властителям и не прощают измен своим избранникам. «Я так любила Горбачева!» — говорила мне одна московская либеральная дама в самом начале 1991 г. Так говорят о бывших любовниках, оказавшихся недостойными высокого чувства...

У каждого политического строя свой набор предписываемых эмоций по отношению к власти и властителям. Монархов положено любить. Язык верноподданных необычайно чувствителен, они плачут при виде «возлюбленного государя», испытывают экстаз, народ и монарх заключают друг друга в объятья. И это не всегда похоже на любовь преданных детей к отцу, это чувство иного рода.

«Трагическая эротика» — такими словами описал С. Булгаков свое отношение к Николаю II. Искреннее признание философа, для которого почитание царя было религиозным требованием, позволяет лучше понять общественно-психологическую ситуацию накануне падения монархии: немало убежденных монархистов не могли любить своего государя, хотя этого очень хотели. Они не считали императора достойным своей политической любви. Николай II не смог пробудить это чувство у своих верноподданных. Не только активные действия его давних противников, революционеров и либералов, отрицавших монархический строй, но и поразительное бездействие монархистов, желавших любить своего царя, предопределили его падение.

В известном смысле последний император стал заложником своего идеализированного образа. Николай II представлял себя как благочестивый и богобоязненный царь московского периода (известна его любовь к Алексею Михайловичу, а к Петру Великому он относился не без критики). Другой же излюбленный образ Николая II — «венценосный труженик», неустанно заботящийся о процветании своей страны. Монархическое сознание верноподданных требовало образа сильного правителя, мудрого и решительного отца нации. Однако к 1917 г. царь перестал восприниматься как могучий государь, все чаще люди разных политических взглядов — монархисты разного толка в том числе — воспринимали его как слабого императора. Он напоминал фольклорный образ царя-дурака — пьяницы и подкаблучника, которым манипулируют недостойные советники, помыкает жена. Разве можно было любить такого царя?

Свержение монархии в 1917 г. потребовало не только выработки принципиально нового политического языка, но и изменения эмоционального отношения к власти. При этом нарастающая популярность демократической риторики сопровождалась и потребностью любить новых политических избранников. «Первая любовь революции» — так именовали Керенского его сторонники. Любовь первая, но не последняя: одни переносили чувство политической любви на «народного главнокомандующего» генерала Корнилова, а другие избирали иных «любимых вождей» — Ленина и Троцкого. Керенский же признавался и теми и другими недостойным любви. Его положение вождя трактовалось как нечто противоестественное, неслучайна демаскулинизация и феминизация его образа. Показательно, что слух о переодевании Керенского в костюм сестры милосердия родился первоначально в правой, черносотенной среде.