— Ступай вон… Зови понятых.

Лицо мужика съежилось, как будто ушло куда-то внутрь, и тупой страх микроцефала выступил на его лице из-за светлой и прозрачной жалости.

V

После вскрытия доктор и следователь молча сидели в волостном правлении. На дворе уже стояла беззвездная ночь и черно смотрела в окно. В темной прихожей, казалось, кто-то стоял и слушал.

— Ах, Боже мой, Боже мой! — тихо вздрогнул доктор, скручивая папироску толстыми, как будто позабывшими, как это делается, пальцами.

Следователь быстро взглянул на него и заходил по комнате.

Обоим было невыносимо страшно и казалось невозможно смотреть друг другу в глаза. В отяжелевших головах, ставших вдруг огромными и болезненно-пустыми, как у сумасшедших, воспоминания проносились скачками и зигзагами. Они были бесформенные, но острые, как ножи.

— Ах, Боже мой, Боже мой! — тоскливо вздыхал доктор, умоляя о жалости, и ему хотелось развести руками, скорбно ударить себя в голову и плакать.

А следователь быстро ходил из угла в угол, все скорее и скорее, и похоже было на то, будто он старается от кого-то убежать. За ним неотступно скрипел пол, — кто-то невидимый, казалось, гонялся за ним. В круглой и гладко остриженной белой голове его, как мыши, стремительно бегали черненькие мысли и торопливо искали выхода. Вздохи доктора раздражали его. Ему казалось, что вздыхать нечего и некогда, а надо теперь одно: выкручиваться. Холодная мысль о маленькой погибшей женщине стояла в темном углу его мозга, неподвижная и ненужная.

— Ах, Боже мой! — вздыхал доктор.

Бешенство овладело следователем. Ему казалось, что эти тяжелые вздохи виснут на его мысли, и, юркие, изворотливые, они бессильно ползают и кружатся на одном месте. Он быстро повернулся и, выкатив маленькие прозрачные, как студень, глаза, бешено крикнул:

— Что вы ноете? Какого черта, в самом деле!..

Вдруг одна черненькая и юркая мысль выскочила и засверкала в его глазах обманчивым, неверным светом.

— Сам заварил кашу, а теперь и хнычет, как старая баба… — с страшным и зловещим выражением проговорил он, не глядя в глаза доктору.

Доктор понял и побагровел. Огромное круглое лицо его стало красно и блестяще, как раздутый шар. На всю комнату было слышно, как коротко и трудно задышал он.

— Что?.. Я?.. все я? — отрывистыми толчками, медленно поднимаясь на коротких ногах, заговорил он.

— Конечно, вы! — бешено встряхнув головой и ляскнув зубами, рванулся ему навстречу следователь.

Лампочка пугливо зашаталась на столе, и зеленый колпак, предостерегая, жалобно задребезжал. Свет падал вниз, на расставленные ноги и судорожно сжатые кулаки, а лица были в тени, и только глаза тускло и страшно блестели.

— Я? — переспросил доктор и подавился с хрипом и визгом.

— Вы, вы, вы! — пронзительно и дико закричал следователь.

— А кто первый сказал? — прохрипел доктор.

— Я в шутку сказал, а вы первый вошли!

— А кто бил по голове, по голове?.. Я?..

— А кто сказал, что нам бояться нечего?

Они стояли друг против друга, с искаженными в страшные гримасы лицами и потерявшими иное, кроме страха и ненависти, выражение круглыми глазами, и выкрикивали нагие и уродливые, как фантомы, обвинения. В их потерявшихся душах и помутившихся разумах как будто один невыносимо пронзительный голос, взывающий ради спасения:

— Не я, не я… он, он, он!..

Было похоже на то, как лезут друг другу на плечи, душат и колотят по головам попавшие внезапно в душный и узкий колодезь, полный страдания и страха.

Дверь стукнула, и, пугаясь звука, они сжались, побледнели и замолчали.

Вошел становой. На нем была холодно-серая шинель с блестящими пуговицами, твердая шашка. Лицо казалось каменным и глаза — металлическими. И весь он — серый и твердый.

Он подошел к столу, оперся на него руками и сказал, глядя в стену между ними:

— Сейчас начнем дознание…

И, не видя, но чувствуя, как они побледнели, он скривил на сторону губы и проговорил:

— А славно провели ночку… Жаль, дура попалась. Ну, ничего.

Он насмешливо посмотрел по очереди на того и другого и сурово, меняя голос, прибавил:

— Как бы там ни было, а нам не пропадать же из-за бабы… Надо выкручиваться. Что ж?.. Вот я сейчас узнал, что двое мужиков видели, как сторож Матвей Повальный выходил ночью из школы… А?..

— Ну что ж?.. — беззвучно спросил доктор. И опять черная юркая мысль выскочила в мозгу следователя. В горле у него всхлипнуло что-то радостное.

— Вот и спасение!.. Изнасилования не будет, будет грабеж… Грабеж понятнее и не так громок!.. Понимаете?.. Сторожа сбить с толку не трудно, я берусь… А изнасилования не надо…

— Ага… — как будто прислушиваясь к чему-то отдаленному и вытянув длинную жилистую шею, протянул становой.

А следователь торопливо, брызгая слюной и с безумной быстротой бегая глазами, шептал и хватался за рукав серой шинели.

По мере того как он говорил, чтобы свалить все на сторожа, толстый, вздутый доктор как будто слабел и раскисал. Новый ужас — еще ужас! — вставал перед ним, облеченный в трусливую, рвущуюся речь, и доктору казалось, что он не вынесет. И когда следователь замолчал, доктор грузно и бессильно опустился на стул, ударив локтями о стол, и, закрыв лицо толстыми пухлыми пальцами, глухо проговорил:

— Да, ведь это… Господи, что же это такое?

Становой медленно повернул к нему неподвижное железное лицо.

— А что ж делать? — холодно спросил он. — Да ведь за это каторга… За нас невинный человек пойдет!

На личике следователя все сильнее и сильнее разыгрывалось что-то безудержно дикое, какой-то исступленный восторг спасшегося зверя.

— Ну так что же? — твердо и жестоко, так спокойно, как самое обычное, сказал становой.

— Это невозможно… я не могу! — простонал доктор, еще крепче прижимая пальцы к лицу.

— Как это — не могу! — взвизгнул следователь.

— Нет, не могу… — не открывая лица, покачал головою доктор. И голос у него был скорбный, подавленный и глухой: — Не могу…

— А мог?! — крикнул следователь.

— То… не знаю как… случилось… Ну что ж… А этого не могу!.. — так же глухо возразил доктор.

— А, не можете? А в каторгу на двенадцать лет… а? — с бесконечной ненавистью и кошачьим торжеством, нагибаясь к самому его уху, спросил следователь. — А жена, а семья… а?

Доктор быстро оторвал руку от красного, мокрою, вспухшего лица, неподвижно посмотрел на него мутными, безумными глазами и, вдруг упав головой на стол, визгливо заплакал и застонал.

— Боже мой, Боже мой… что же это такое? Что же это такое?..

Голова его прыгала и ездила на краю стола, как большой мягкий пузырь.

— Да уймите его… — с холодным презрением сказал становой, отходя от стола. — Что тут дурака ломать… Не понимаю…

Доктор начал захлебываться, а потом стало казаться, будто он начинает громко и страшно хохотать.

Следователь пугливо бросился за водой, тыкал стучащий стакан в мокрые зубы доктора и трусливо твердил:

— Перестаньте… Ну, — что это вы?.. Ну, поиграли с девочкой… пьяны были… На нашем месте и всякий то же самое сделал бы… Что, мы ей смерти хотели, что ли? Выпейте воды… Перестаньте… Не кричите… Ну, вышло так, что же делать…

Становой вдруг не то застонал, не то засмеялся. Следователь испуганно повернулся к нему, и одно мгновение что-то странное показалось ему: точно все сошли с ума и он сам, и по черепу у него прошла судорожная дрожь. Становой рванулся с места, вышиб у него из рук стакан, со звоном ударившийся об пол, и, с бешеной силой схватив доктора за плечи, прокричал:

— Замолчи… тебе говорят, сволочь паршивая!.. Убью!!

Доктор трясся в его руках, как будто голова его отрывалась от тела, и беспомощно лепетал:

— Я п… поним… маю… п… пустите… я ни-ч-че-го…

VI

Еще с вечера невидимая и неслышимая, ползущая тайно, из уст в уста, пошла во все стороны тяжелая молва о злодеянии. Было совсем глухо и тихо, но в этой мертвой тишине отчаянный крик, казалось, летел от человека к человеку, и в душах становилось больно, страшно, и тяжелое, кошмарное рождалось возмущение. Оно таилось в глубине и как будто уходило все глубже и глубже, но вдруг, не известно никому, как и где, точно крикнул в толпе какой-то панический голос, оно вырвалось наружу, вспыхнуло и покатилось из края в край. На рассвете рабочие на бумагопрядильной фабрике и на ближайшей железной дороге побросали работы и черными кучками поползли через поля в деревню.