Наконец после одной большой станции говорю ему:

— Уважаемый гражданин, а великолепно теперь в поездах ехать. Не правда ли? Порядок. Едешь будто по германской территории.

— Чего? — спрашивает.

— Словно, — говорю, — по германской земле едешь… С чего бы это изменение такое?

— А это, — говорит, — дисциплина. Русскому человеку невозможно без дисциплины.

— Это, — говорю, — верно. Золотые слова. В каждом деле прежде всего дисциплина. Будь то военное дело или даже водный транспорт.

— Да, — отвечает старик. — Только русский человек неправильно дисциплину понимает.

— То есть, — говорю, — как же неправильно, если такой порядок?

— А так…

И не успел тут старик слов договорить, как встает вдруг мужичок со своего места.

— Вы, — говорит, — про что разговариваете? Я, — говорит, — этого слова «дисциплина» слышать не могу…

— А что? — спрашиваем.

— Вы, — говорит, — про Ваську Чеснокова слышали? Черный такой мужик?

— Нет, — говорим.

— Ну так, — говорит, — это его и убили по дисциплине этой.

— Да ну? — спрашиваю.

— Да, — говорит, — ей-богу. В германскую войну. На фронте… Пригнали нас в окопы, а мы ни уха ни рыла в военном деле… А тут Лешку Коновалова… Вы Лешки не знали ли?

— Нет.

— Ну, так вот. Лешку Коновалова часовым поставили. А начальник строгий был. Начальник подошел к Лешке, харей его повернул к противнику и говорит:

— Вот, — говорит, — за бугром противник. Ежели кто из-за бугра покажется — лепи туда пулей.

А случилось, что за бугор Васька Чесноков пошел. Там он картошку рыл. Трава высокая — немцу не видно. Возвращается.

А часовой Лешка видит, что фигура из-за бугра прет, ружье вскинул. Только смотрит: знакомая фигура — Васька Чесноков.

— Эу! — закричал Лешка. — Васька, ты?

Тот руками машет. Я, дескать. Заплакал Лешка, выстрелил…

— Ну, и что же? — спросил я.

— Ну, и убил…

Мужичок отрезал кусок хлеба и принялся снова жевать. Старичок засмеялся.

— Вот, — говорит, — не угодно ли!

Я говорю:

— Это не доказательство. Это глупость. Вот вы, — говорю, — хотели что-то рассказать.

— Да, — говорит, — хотел, да некогда. Сходить мне сейчас.

Взял он корзинку и на площадку вышел.

Поезд, конечно, остановился. А я стал в окно смотреть.

И вижу: выходит на платформу дежурный. Красивый такой мужчина, в галифе.

Вышел он, прутиком по сапогу хлопает, усишки подвивает. На дам косится.

Прислонился к забору.

— Эй, — кричит. — Игнат!

Подходит к нему сторож.

— Игнат, — говорит дежурный, — принеси-ка, брат, папиросы. На столе у меня лежат.

Игнат бросился в вокзал.

«Дисциплина, — подумал я. — А пожалуй, что старик и прав: неправильно многие дисциплину понимают»… Поезд наш пошел дальше. Больше мне ни с кем поговорить не пришлось.

Попугай

Нынче нам, братцы мои, великолепное житье. Все-таки еда хорошая: щи там или что другое… Мясо опять же. А которым по праздникам бабы, может, и пироги с капустой пекут. Вот оно какое великолепие!

На таких харчах мы, братишки, и позабывать стали, что это за голод такой. Позабывать начали, как это мы голодовали раньше.

А ведь и голодовали же мы, братцы, в свое время! Хлеб был в диковинку. Вспомнить удивительно.

А впрочем, не все, скажем, голодовали. Которые мужички, крестьяне то есть, — не плохо те жили. Все им из города везли: инструмент и драгоценные изделия и ценности всякие.

Уж и покланялся же город деревне. Покланялись городские мужичкам. А шельма же, братцы, мужичок наш, полюбовно будет это сказано! Ах ты шельма какая!

Баба моя — кокетка, надо сказать — зеркало повезла раз в деревню. Небольшое такое зеркальце, но вблизи, скажем, рожу всю видно. Повезла, братцы мои. Думала, к празднику мало-мальски пуд мучки сволокет назад. Плакалась еще, дура такая: как это, говорит, тяжесть такую повезу.

Приехала в одну деревню. Куда там!

Часишки, зеркала, рояли — в каждой избе. А тут, извините за выражение, небольшое зеркальце.

Ткнулась баба моя в одну избу — шесть куриных яиц дают. В другую ткнулась — опять шесть куриных. Вот, думает, клюква.

— Куда же, — спрашивает, — мне куриные яйца в дорогу? Дайте хоть крупы какой-нибудь или мучки, что ли.

Не дают.

— А нет, — говорят, — за зеркала у нас официальный тариф — на куриные яйца.

Так и вернулась баба моя ни с чем.

Мужик-то, впрочем, один прельстился зеркалом.

— Эх, — говорит, — жалко, что махонькое зеркальце.

Я бы, говорит, для тебя нарушил бы нормы, дал бы тебе крупой. Ну да неподходящее зеркальце. Мне, говорит, такое надо, чтоб и ноги видать было.

И зачем ему, братцы мои, ноги нужно видать?

Ах, шельма какой мужик!

А я вот тоже раз съездил. За Вологду. Смешно вспомнить. Попугая вез.

И ни за что бы я не поехал, да опять-таки баба моя пристала.

Баба моя — кокетка, надо сказать — от хлеба с малороссийским сальцем нипочем не откажется… Пристала и пристала. Поезжай да поезжай.

Ну и соседи тоже:

— Поезжайте, — говорят, — Семен Семеныч. Вы человек разговорчивый — вкрутите мужичкам.

А мне что? Я и поехал.

А перед отъездом-то разговоры всякие были. Чего везти в деревню. Одни говорят: ленты вези, кружева. Другие — ситчик попестрей. Третьи — бусы. Что дикарям, ей-богу.

Пошел я на толкучку. Думаю: куплю-ка, в самом деле, такую вещь, чтобы сразу в рожу кидалась.

Вот и купил, братцы мои, попугая в клетке.

Сидит, представьте себе, на толчке многоуважаемая дама такая (может быть, бывшая графиня) и домашним барахлом торгует. И тут же при ней клетка, а в клетке попка. И сидит эта попка на кольце, качается и орет по-французски: шармант, что в переводе на русский язык — прелестно, значит.

Вот, братцы мои, я и приобрел птицу эту. То-то, думаю, удивлю деревню.

И удивил, слов нету.

А купил я эту попку за недорого. Хлебом, не помню — восемь, не помню — десять фунтов дал.

И вскоре после этого и поехал.

В теплушке ехал. Разговор, помню, поднялся вокруг меня, смех.

— Куда, — спрашивают, — везешь птицу? Зачем?

— Везу, — говорю, — в деревню на хлеб менять. Почем, — спрашиваю, — попугаи в этих местах ходят? В какой цене? Не продешевить чтобы.

Смеются.

— Товар, — говорят, — неизвестный.

Предложил мне тут же какой-то субчик полпуда ядрицы за птицу, да не отдал я.

Приехал в одну деревню. Народ вокруг меня столпился. Хохочут. Ребята тоже хохочут. Прутьями дразнят птицу. Под перья ей дуют.

«Ну, — думаю, — понравился товар».

Принялся я с бабой одной торговаться и совсем было в цене сошелся, да явился какой-то инвалид, что ли. Из армии.

— Стоп, — говорит, — братцы! Обман. Попка это не настоящая. Настоящая попка «дурак» орет, а эта, говорит, что-то невнятно произносит.

Ну и смутил сделку, чертов инвалид. Пуд только стала давать баба.

Дальше я пошел.

В одну, в другую деревню — не берут. Хохочут, под перья дуют, а не берут. А которые бы и взяли, да обижаются, зачем «дурак» не произносит.

Два дня мотался я, братцы мои, с птицей, запарился, утомился — сказать невозможно. Прямо бы за полпуда отдал. Но и полпуда перестали давать.

— Вид, — говорят, — у птицы плохой.

А это верно: птица тоже запарилась. Все-таки дорога, да и под перья ей дули, да и ронял я ее раза два.

И вот посоветовал мне один старичок в дальнюю деревню идти. А то, говорит, народ тут при железной дороге балованный, чего хотят — сами не знают.

Вот я и пошел.

А путь дальний. Жара. Пылища в нос бьет. Чересчур я тогда утомился. Вижу, и птица моя утомилась до невозможности. С кольца своего сошла, сидит внизу, нахмурившись, и хлеб не клюет.

«Ну, — думаю, — не скончалась бы раньше времени. Плохой вид. Вот, думаю, глупость какая будет, ежели так».

А сам все нажимаю, все быстрей да быстрей.

И вот пришел к вечеру в нужную деревню.