Четверо

Ну, братцы, держитесь! Ошельмую сейчас кой-кого. Я человек горячий. Я под горячую руку ужасных делов могу натворить.

Стоп! Вот фамилии… Пущай над ними смеются. Пущай эти фамилии на страницы всемирной истории попадают. Вот: староста первой артели Иван Тимофеев — раз, ДСП Никитин — два, ПД Соколов — три, Селиверстов еще — четыре.

Вот-с, четверо. Четыре фамилии.

— Позвольте, — скажут читатели, — чего ж они сделали?

Взятку, что ли, взяли?

Взятку? Зачем взятку. Хуже. Они, товарищи, архимандрита на себе везли. Да. Ей-богу, правда.

На станции Брянцево это было. На праздниках. Собрались эти четыре приятеля — тары да бары, а один говорит:

— Не позвать ли нам, братцы, попа. Пущай молебен служит. Все-таки праздник нынче.

А староста Иван Тимофеев — человек широкий.

— Зачем, говорит, попа? Дерьма тоже. Давайте, говорит, братцы, архимандрита позовем, если на то пошло.

Ладно. Сказано — сделано. Пошли приятели в монастырь Николы.

— Чего, спрашивают, есть у вас, товарищи монашки, архимандриты? А? Староста вот наш, Иван Тимофеев, человек широкий — архимандрита чегой-то хочет.

Обрадовались монашки.

— Есть, говорят, пожалуйста.

Вышел тут архимандрит.

— Ладно, говорит, могу. Только, говорит, на мне сан очень большой — не годится мне пешком ходить. Давайте, говорит, мне международное купе.

Упали духом приятели.

— Ваше, говорят, высокопреподобие, что касается купе — не тово, не выйдет. А вот ежели на вагонетке не побрезгуете — пожалуйста… Один впереди, трое будут пихать сзади — мигом доставим.

Согласился архимандрит. Сел на вагонетку — поехал. Староста Иван Тимофеев впереди дует, трое сзади… Прут на себе архимандрита. Без остановки прут — семафор не семафор.

Приехали. Слез архимандрит, отслужил молебен. А староста Иван Тимофеев, человек широкий, — не отпускает архимандрита.

— Ваше, говорит, высокопреподобие, не желаете ли к столу присесть?

Разукрасил стол староста. Поросенка для такого случая зарезал. Самогонки поставил. Закуску всякую.

Присел к столу архимандрит — вкусил и выпил и тем же порядком в монастырь отбыл. Не тем же, впрочем, порядком. Староста Иван Тимофеев, человек широкий, не согласился впереди бежать.

— Я, говорит, лучше теперь сзади пихать буду. Я все-таки человек широкий, выпивший, мне бы, братцы, под вагонетку не попасть.

Вот, товарищи, какая история.

А неловко так. Что ж это выходит? Одна рука с попом борется, а другая для попа свинью режет. Не годится.

Свиное дело

Эх, братишки, рука дрожит, перо из пальцев вываливается — негодование, одним словом, у меня на душе по поводу одного происшествия.

Ведь есть же падаль такая, как Володька Гуськов, собачий нос! Ах, и дрянь же человечишка этот Володька Гуськов! Фа-тишка, представьте себе, трехсотый курит — носки нарочно врозь, галстук у него голубой с прожилками… И агентом на Орловской служит.

Ну, да ничего: закатили нынче этого агента на пять лет, со строжайшей изоляцией, и поделом, братишки, поделом. Нельзя никак иначе. Уж очень человек вредный.

А дело такое было — свиное.

Свинья была у Иван Семеныча. Превосходная свинья и этакая жирная, что словами и выразить невозможно. От жира своего она все время на заду сидела. А уж если и поднималась куда, так гудело у ней изнутри и задом она своим, что метлой, по двору гребла.

Замечательная была свинья. Иван Семеныч до того на нее радовался, что и работать не мог, из рук работа вываливалась.

Сядет он, бывало на крыльцо, очи в крышу и мечтает:

— Зарежу, — мечтает, — ее к лету. Пуд проем, пуд посолю, пуд загоню… Да еще множество пудов остается.

Но только не зарезал ее Иван Семеныч — иное вышло.

Сидел он раз на крыльце и с бабой своей вслух мечтал по поводу свиньи. И не заметил совсем, как свинья эта со двора ушла. То сидела она сиднем и едва хрюкала, то неизвестно откуда и прыть взялась — ушла. Солнцем, что ли, ее пригрело.

А жил Иван Семеныч вовсе недалеко от полотна — рукой подать.

Вот свинья вышла со двора, хрю да хрю, видит полотно и на заду поперла к самой насыпи. И шут ее разберет, как это она при столь огромной тяжести своей на рельсах оказалась? А время было к четырем — пассажирский шел.

Машинист видит, что на рельсах неблагополучно — насыпь кто-то рылом роет — свисток дает. Свинья и в ус не дует — лежит что королева и рельсы нюхает.

Шмякнуло тут ее в бок и по рылу и разорвало на три половинки. Не хрюкнула даже.

А в эту секунду самую Иван Семеныч с бабой своей едва не повздорили. Из-за свиньи. Куда ему, видите ли, свиную голову подевать: то ли продать, то ли студень сделать, то ли что. Баба все на студень напирает, студня ей охота, а Иван Семенычу желательно деньжонок понабрать.

Баба все свое:

— Студень, Иван Семеныч, студень… Ей-богу, студень…

А Иван Семеныч не хочет студня.

— Нет, — говорит, — баба. Ты посмотри, какая голова. За такую голову, кто даже не хочет, ужасно много даст… А ты говоришь — студень…

Захотел Иван Семеныч еще раз на свиную голову посмотреть, оглянулся — и нету свиньи.

— Ой, — говорит, — баба, а где же кабан? Вскочили они оба, бросились со двора.

— Прося, прося!

Нету проси. Вдруг видят — след, что тропинка, проложен от свиного зада. Бросились они по следу. Полотно. А на полотне толпа любуется ужасным зрелищем.

Закричали они оба в голос, растолкали толпу, собрали свинью, взвалили ее на плечи и с ревом понесли к дому.

Но пришла беда — отворяй ворота.

Не успел Иван Семеныч с бабой своей поплакать всласть, как вдруг на двор к ним Володька Гуськов заявился, агент железнодорожный.

— Это, — говорит, — кто из вас железнодорожные беспорядки нарушает? А? Это, говорит, кто свиные остатки с рельсов снял без разрешения на то соответствующих законных властей, а?

Оробел Иван Семеныч, лепечет непонятное, а баба, между прочим, за него отвечает:

— Позвольте, батюшка, это наши свиные остатки. Весь народ подтвердить может…

— А, — говорит Володька, — ваши остатки? А может тут незаконное убийство произошло, может вы поезд животным опрокинуть хотели, а? Встань, говорит, баба, передо мной в струнку!

Тут и баба оробела. Встала она по возможности в струнку.

— Ваше, — говорит, — вашество, ваше величество, по глупости животная на рельсу взошла…

— А-а, по глупости? А знаешь ли ты, дура-баба, уголовный кодекс всероссийского судопроизводства? Да я вас могу за подобное уголовное в тартарары без применения к вам амнистии. Встань и ты, мужик, передо мной в струнку.

Задрожал Иван Семеныч, встал тоже в струнку, лепечет:

— Ваше вашество… Ваше степенство…

А Володька орет:

— Да вы знаете, кто я такой? Да меня, может, вся Москва знает. Да я вас, растакие такие, к высшей мере могу, очень просто.

Покричал еще Володька, покричал, а после и говорит:

— Ладно, — говорит, — помилую на этот раз. Ваше счастье… Неси ко мне на квартиру половину свиных остатков.

Охнул Иван Семеныч. Баба охнула. Взвалили они на плечи изрядный оковалок — пуда на три, и понесли к Володьке.

А съел Володька немного — фунтов пять, что ли. Да и тех, собачий нос, не доел — сгрябчили с поличным.

А давеча я в газетах прочел: на пять лет Володьку со строгой изоляцией.

Так его.

Тревога

В квартире начальника пожарной охраны было празднично. На столе стояли самогонка, пиво, закуска всякая. Из кухни чад валил — пеклись пироги.

Сам начальник пожарной охраны, уже подвыпивший, сидел за столом с брандмейстером и, обсасывая селедочную голову, мечтательно говорил:

— Да-с, Сеня, дождались… Ждали, ждали и дождались. Тревога будет. Смотр вроде бы… Ты вот, Сеня, сомневаешься, что тревога будет, а мне, Сеня, доподлинно известно. Мне товарищ Иваненко сказал. «Завтра, говорит, или сегодня будет у вас, Иван Федорович, тревога произведена для пробы».