Бездонное оно. Отец пойдёт, возьмёт тебя с собой, а одна — и не думай.

А Степану всё некогда, дел много.

Терпела Манюшка, терпела и решила первый раз в жизни слукавить. Да ещё как!

— Мам, — говорит, — Васька на кладки приходил, бабушка Анисья меня завтра на пироги звала с курятиной. Я пойду?

— Иди, — согласилась мать. — Коли охота, и ночевать остался. Хоть с девчонками поиграешь, а то с мальчишками и вовсе от девчачьих игр отошла.

— Хорошо, — сказала Манюшка, а сама в сторону смотрит. Мать говорит, что в глазах всю правду прочитать можно. Ну-ка она вместо пирогов у неё в глазах про озеро прочитает?

На другой день Манюшка чуть свет собралась. Краюшку хлеба, удочки с вечера приготовила. Умываться не стала, чтобы мать не проснулась. И скорей по тропинке, да не к деревне где бабка Анисья пироги пекла, а в другую сторону, в самую глухомань.

Никогда ещё на этом озере Манюшка не бывала, но знала: дорога одна, не заблудишься. Пришла, когда солнце вставало над лесом. Скорей-скорей на берегу у самой воды под молодой берёзкой устроилась — солнце не печёт, красота! И пошло дело: окуни и правда чуть не в руку, ну просто червяков не напасёшься.

Ребячье сердце до того разгорелось, что Манюшка и не заметила, как погода переменилась. Собралась гроза. Сильный ветер поднялся, деревья загудели, закачали верхушками, а тонкая берёзка кланялась, как живая, всё ниже. Манюшка хотела уж перебежать под старую ёлку — под ней лучше убережёшься. Оглянулась и помертвела: нет ей ходу на берег. Берёзка-то росла на маленьком острове, а островок всё дальше от берега к середине озера отплывает, и качает его волной, точно лодку. Плывёт островок, плывёт на нём испуганная девочка, а сверху дождём как из ведра поливает.

«Может, искать меня пойдут?» — подумала Манюшка и не сдержалась — заплакала. Вспомнила: ведь до завтра мать и беспокоиться не станет, сама сказала, чтобы у бабки Анисьи ночевать осталась.

«Неужели тут ночевать придётся? А если островок потонет?» Манюшка сидела смирно, пошевелиться боялась: может, он вовсе не крепкий, островок-то, как провалится под ногами…

А потом, щука, говорят, в этом озере живёт большущая. Не то что утку — гуся утащить может. А может, и её, Манюшку?

Что-то вдруг толкнуло островок, толстое, длинное. Манюшка вскочила, ухватилась за берёзку. Насилу рассмотрела: бревно это, ветром его к островку прибило.

Пока Манюшка бревно разглядывала да ладошками слёзы вытирала, островок тихонечко плыл-плыл и к другому берегу причалил. И сразу ветром тучи куда-то унесло, дождь перестал, солнце засветило, будто никаких страхов и не было.

Манюшка как вскочит да с островка на землю прыг, пока островок ещё куда-нибудь не отправился. Припустилась по берегу до знакомой тропинки. У самого дома уж вспомнила: окуни на кукане в озере остались. До окуней ли тут было!

Прибежала домой и к матери. Та удивилась.

— Что ты, дочка? Может, бабушка Анисья неласково встретила?

А Манюшка к ней лицом прижалась и плачет:

— Никогда, никогда больше тебя обманывать не буду.

Ванятка только слушал, широко раскрыв глаза. Ну и отчаянная эта Манюшка. Ему бы никогда так не расхрабриться. Может и правда, девчонки-то лучше?

Так они жили и ссорились и опять мирились, потому что всё-таки крепко любили друг друга. Жилось хорошо. Радовались они лету, но и зима не плоха: можно досыта накататься горки на санях, а греться — на печку. Там тепло. Кот Котофеич от старости с печки не слезает, сидит и мурлычет так уютно, словно сказки рассказывает.

Манюшка его очень даже хорошо понимала. Приложится ухом к пушистой спинке, слушает и шепчет:

— Ой, Ванятка, что Котофеич-то рассказал… — И пойдёт сама Котофеичеву сказку пересказывать, да так занятно, что Ванятка рот откроет и закрыть забудет.

Манюшка-дразнилка не выдержит:

— Ванятка, тебе таракан в рот лезет!

Ванятка испугается, обеими руками за рот схватится, а она уж смеётся и скок с печки долой.

А лето всё-таки лучше. Но в это лето пришла большая беда — война.

— Она какая, война? — спросил Ванятка, но мать только заплакала и обняла их обоих крепко-крепко:

— Хорошо бы тебе век не знать, какая она, сынок.

Отца теперь дети видели редко. Приходил он больше ночью, с ним ещё один или два человека, свои из деревни, а чаще незнакомые. Мать знала, когда его ждать, с вечера не ложилась, прислушивалась. Ванятка ничего не замечал, набегается за день и спит как убитый. А Манюшка на самый тихий стук просыпалась, вскочит в рубашонке — и к отцу. Пока он ест, а мать ему мешок собирает — хлеба и еды всякой, Манюшка с него глаз не сводит. А раз вдруг сказала:

— Тять, возьми меня с собой.

— Куда? — удивился отец.

— В партизаны, я ведь знаю.

— Да что ты говоришь?! — воскликнула мать. Но отец остановил её, обнял Манюшку и сказал серьёзно, как взрослой:

— Знаешь, дочка? Так помни, никому про то говорить нельзя. И меня погубишь и других.

— Не скажу, — ответила Манюшка, тоже твёрдо, как взрослая. Теперь она даже с Ваняткой ссорилась меньше, сама его не задирала. Раз он изловчился, опять ленточку из косы выдернул. Манюшка вспыхнула было, но сдержалась, молча оторвала красную тряпочку и опять косу завязала. Ванятке даже дёргать стало неинтересно. Играть с Манюшкой тоже прежней радости не было: если и заберётся на печку, всё равно не хочет слушать, что Котофеич рассказывает, а сидит и своё думает.

Ванятка уж сам пробовал послушать, прикладывался к Котофеичу ухом, пока тот не заворчал и нос ему не оцарапал. И всё равно ничего не понял: мурр да мурр, и как это Манюшка разбирается!

Теперь Ванятка всё чаще стал убегать в деревню к товарищам. Играли в войну. Только вот сначала никто не соглашался немцев представлять. В конце концов договорились: одни будут «наши», а другие «не наши».

В этот день Ванятка заигрался в деревне, проголодался промёрз и потому торопился домой. На крыльцо он взбежал одним духом, распахнул дверь да и замер на пороге: за столом на лавке, у окна на табуретках, на кровати сидели и лежали чужие люди. Говорили они тоже по-чужому, непонятно.

Ванятка всё ещё стоял в дверях, разглядывая незнакомцев как вдруг к нему подбежала мать, схватила за руки и потащила в угол за печку. А сама шепчет:

— Молчи, молчи, Ванятка! — И лицо у неё сделалось белое, как печка.

Ванятка недовольно потянул руку: не тут-то было, не вырвешься. Один чужой встал, подошёл к ним и проговорил как-то странно, вроде и по-нашему и не по-нашему:

— На тфор не ходить. Убию! — И показал нож, большой, как у дяди Егора. Таким он к Октябрьской поросёнка колол. Мать охнула.

— Мамка, не бойся! Сегодня тятя из лесу придёт, он их прогонит, — сказал Ванятка и тут же вскрикнул: Манюшка больно ущипнула его за руку.

— Молчи! — прошептала она ему в ухо, так что даже щекотно сделалось. — Молчи, Ванятка. Это немцы! Они тятю убьют…

Немцы! Ванятке сразу захотелось зареветь, но он вдруг понял, что делать этого нельзя, и только спрятал голову в складках материнской юбки — всё не так страшно.

От его валенок на полу натаяла большая лужа, прямо Манюшке под ноги. Но Манюшка и ноги не передвинула, точно окаменела. И лицо у неё тоже сделалось как у матери: белое-белое…

Понемножку Ванятка осмелел, начал из-за печки выглядывать. А немцы всё не уходят. Тот, с ножом который, отрезал кусок одеяла и ногу себе обворачивает, толсто-толсто.

— Он тятю тоже так резать хочет? — спросил Ванятка, но мамина рука зажала ему рот.

А Манюшка вдруг взяла другую мамину руку и прижала к глазам, она всегда так делала, когда хотела приласкаться, и тихо пошла из-за печки к двери.

— Стой! — крикнул тот, что резал одеяло, и приподнялся на кровати. Но другой засмеялся и показал на окошко, залепленное снегом.

Манюшка, словно и не слышала их, спокойно открыла дверь, на минуту остановилась на высокой пороге. Мороз белым паром окутал её худенькое тело в грубой рубашонке и кофточке.