Мы смотрели на неё, затаив дыхание.
— А когда же она станет приручаться? — спросил Тарас, самый практичный из нас.
— Да она уже приручается, — ответила Таня. — Едет и приручается, едет и приручается.
— Она думает, что я её мама, — торжественно объявила Мара. — Она на меня даже посмотрела, как на мам смотрят: вот так! — и, наклонив голову набок, она постаралась показать, как любящая сова должна смотреть на свою маму. Вышло не очень похоже, но уж очень смешно. От нашего громкого веселья сова проснулась, открыла один глаз, как-то тихо чирикнула и опять заснула. Спала она долго и, наверно, в это время приручалась, потому что проснулась уже совсем ручной и опять очень голодной.
Мы её целый день кормили и сажали в коробочку, чтобы не так качало, а она оттуда выпрыгивала, ходила по дивану и трепала клювом и без того трёпаные карты — мы играли в дурачка и в зеваку.
Была ли она ручной и раньше — мы не знали: прошлое наших звериных и птичьих друзей обычно остаётся для нас тайной.
— Совушка, — приставала к ней Таня. — Ну скажи, ты у того мальчишки долго жила? Если да, то мигни. Да?
— Совушка, иди в карты играть, — позвал Тарас, показывая ей карту. И сова, легко спорхнув с сетки, опустилась на диван, очевидно, она и днём видела неплохо и в темноватом купе света не боялась.
К вечеру дети уморились, нахохотались и, наконец, улеглись на верхние полки спать. В купе стало непривычно тихо.
— Туки-тук, туки-тук, — по-ночному отчётливо застучали колёса, а мимо окна понеслись золотые пчёлки-искры.
— Тиу-и… — тихо прощебетала сова и слетела вниз, на столик у окна. Мы обе пристально смотрели, как быстро мчались искры. Знала ли она, что так же быстро мчится прочь от родного дупла?..
Сова повернула ко мне голову. Её золотистые глаза горели ярче искр — тоска по дому, по свободе зажгла их. Я наклонилась и осторожно взяла её на руки.
— Пойдём, совушка, — сказала я, — старое дупло далеко, но ты сыта, отдохнула и легко найдёшь себе новое.
— Тук… и… тук… — замирая, простучали колёса и умолкли.
Поезд остановился, не доходя до станции.
Я вышла из вагона. Тёплая душистая сибирская ночь пахла смолой и ещё чем-то чудесным, отчего сова тихо завозилась у меня в руках.
— Тиу-и… — почти шёпотом повторила она и, взмахнув освобождёнными крыльями, мягко вспорхнула ко мне на плечо.
Я стояла около вагона, затаив дыхание, не шевелясь.
«А вдруг…» — мелькнула у меня надежда, но в это мгновение лёгкая тяжесть исчезла с моего плеча, неслышно, точно растаяла в темноте.
— Тиу-и-и-и… — услышала я через минуту уже издали замирающий грустный и радостный звук. И мне показалось, нет, я была уверена, что это сова, уносясь на пушистых серых крылышках в напоённую шорохами тайгу, попрощалась со мною…
Ребята утром проснулись и приуныли.
— А если совушка себе дупла не найдёт? Вдруг чужие птицы везде поналезли и её не пустят? — беспокоился Тарас.
— Она с нами так хорошо в карты играла, — огорчилась Мара.
Отец, Василий Львович, выглянул из-за газеты (он тоже ехал с нами):
— Да у нас в лесу всякого зверя видимо-невидимо. Вот пойдёт в сопки охотничья команда и притащит вам целый зоологический сад, увидите.
Мы поверили, обрадовались и принялись гадать, каких зверей и птиц нам принесут прежде всего.
Тем временем поезд остановился. Я высунулась из окна вагона.
— А это что такое? Зачем?
Станция была как станция: маленькие жёлтые домики, дежурный в красной фуражке… Но рядом с домом торчал высокий столб, обмотанный толстым жгутом из соломы. На верхушке столба не то бутылка, не то коробка какая-то.
Теперь я вспомнила, что и на других маленьких станциях здесь, в Маньчжурии, стояли такие же столбы.
— Зачем его поставили? — повторила я.
Василий Львович кашлянул и покачал головой:
— Не стоит говорить. Ещё напугаетесь.
Ну и догадался ответить: ясно, что не отстану, пока не узнаю.
И не отстала.
— Ладно, — сказал Василий Львович. — Это сигнал, если на станцию нападут хунхузы — местные разбойники китайцы. Кто успеет, поджигает соломенный жгут. Огонь по нему живо добежит до верхушки столба, а там от него загорится ракета. На соседней станции такой сигнал увидят и сразу на паровозе с вагоном пришлют солдат на помощь. Понимаете?
— Ух, как интересно! — Я и не знала тогда, что мне самой придётся с хунхузами встретиться…
А пока мы ехали всё дальше и наконец доехали до Ханьдаохецзе.
На станции тоже стоял столб с соломенным жгутом. Но мы должны были жить не в посёлке около станции, а в нескольких километрах от него, в лесу. Дом на горе окружал забор из крепких брёвен, и ворота были тяжёлые — из очень толстых широких досок.
Приехали мы поздно, устали страшно. В свою комнату я вошла со свечой в руке. На спинке кровати зашевелилось что-то белое, большое. Попугай! Огромный, красивый. Я вспомнила: дети про него рассказывали. А если ему не понравится, что я сюда пришла? Ну, всё равно, ох, как спать хочу.
Попугай что-то сонно пробормотал, я тихонько подобралась к кровати и легла.
Попка-нянька
Мы жили на сопке уже две недели. Вчера вечером заигрались в прятки, поэтому сегодня особенно хотелось спать, но тихий скрип двери раздражал меня и заставлял ещё крепче зажмуривать глаза.
В комнате было почти темно. Тонкий луч света пробивался сквозь трещину в ставне, падал на дверь.
— Крр, крр, — дверь упорно открывалась маленькими толчками.
Щель оказалась достаточно велика, и в неё просунулось что-то белое.
— Крр, — и в комнате на полу оказался большой попугай. Вокруг его вырезного хохла в полосе света танцевали пылинки. Он наклонил голову, ярко блеснул чёрный глаз.
Прислушавшись, попугай медленно двинулся по полу, осторожно, шаркающими шагами, совсем как старуха в войлочных туфлях. Дойдя до кровати, уцепился клювом за её железную ножку и медленно полез вверх, перебирая клювом и цепкими ногами. Взобравшись на спинку кровати, он наклонил голову, прислушался.
Я притаилась.
Тихо. Спит…
Огорчённый Попка опустил хохол и повернулся, чтобы спуститься с кровати так же, как пришёл. При этом он тяжело вздохнул, совсем как огорчённый человек.
Тут уж я не выдержала и засмеялась. С радостным криком Попка взмахнул крыльями и прыгнул к самому моему лицу. Он тёрся головой о мою щеку, что-то лопотал несуразное, точно обрадованный ребёнок и, наконец, забрался под одеяло, выставив из-под него белую голову с громадным чёрным клювом.
Это повторялось каждое утро. Иногда я упрямо притворялась спящей, и тогда Попка, подождав немного, вздыхал, сползал с кровати и уходил. Но всё равно уж не заснёшь: скоро опять послышится скрип двери и знакомое шарканье. Поэтому Попке чаще всего удавалось поднять меня с первого раза.
Это был очень крупный попугай какадy, снежно-белый, с блестящими чёрными глазами и жёлтым шёлком под крыльями. Какаду не умеют говорить по-человечески. Но зато Попка лаял, мяукал, свистал на все птичьи голоса и даже щёлкал как кнут и шипел как яичница на сковородке.
Утром к чаю нам давали кипячёное молоко с толстыми румяными пенками. Попка сидел у меня на плече и тихонько теребил ухо, что-то приговаривая. Когда я подцепляла ложкой особенно заманчивый кусочек пенки, Попка начинал сильнее тянуть за ухо и пританцовывал на плече от нетерпенья. Я протягивала ему ложку, он осторожно брал пенку лапкой и съедал её всю до последнего кусочка, а потом снова принимался за моё ухо.
Если ему вместо пенки предлагали хлеба или ещё что-нибудь нелакомое, он брал кусок и с сердитым бормотаньем запихивал его мне в волосы, а потом, разозлившись, перекусывал мою цепочку от часов. Она была из мелких стальных колечек, но спайка их не выдерживала нажима Попкиного клюва. И однако этим страшным клювом Попка ни разу не оцарапал моего уха даже при виде самой вкусной пенки.
Наевшись, Попка перелетал на шест, прибитый под потолком террасы, чистился, кувыркался, мяукал кошкой и шипел, как змея. Когда ему становилось уж очень весело, он цеплялся за шест одной ногой и, распустив крылья, болтался на шесте вниз головой и орал своим собственным нестерпимым голосом.