От этого ей только захотелось заплакать еще сильнее, поэтому она отвернулась от мужчин с их бакенбардами, бровями и очками и поплелась на кухню. Мамы там не было. Мама переехала в другую коммуналку в соседнем здании. В следующие недели она навещала Дон и говорила по большей части про Монтану. А однажды, после того как ожог у Дон на руке почти сошел, мама пришла, долго молча обнимала ее и плакала, а потом встала, пригладила рыжие волосы и вышла. Дон подбежала к окну и видела, как мама садится на извозчика. Сзади лежал ее чемодан, примотанный веревкой. Она что-то сказала кучеру, тот взмахнул кнутом, и лошадь увезла маму прочь. Дон почувствовала у себя на плече чью-то руку и подпрыгнула от неожиданности, но это был папа – он зашел на женскую сторону. Тихим голосом он объяснил, что Аврора не должна огорчаться, она ведь дочь Октября и не могла заразиться буржуазной моралью.
– Нам нужно перебарывать в себе пережитки, а у тебя их нет.
Папа отвел ее в единую трудовую школу и велел ей запомнить дорогу, чтобы она могла ходить одна. Потому что папа был занят – переводил Двадцать одно условие второго конгресса Третьего Интернационала на английский, чтобы сообщить о работе Красного интернационала профсоюзов, который готовил идеологическое наступление с тем, чтобы очистить свои ряды от наивного анархо-синдикализма. По лицу папы Дон видела, что это важно. Он отвел ее в школу и сказал учителям, что ее зовут Аврора. Аврора Максимовна Артемьева. Дон возразила, что ее среднее имя Рэй.
– Но меня зовут Максим, – ответил папа, – а значит, в России твое среднее имя должно быть Максимовна.
Он переглянулся с женщиной, которая принимала Дон в школу, и та записала, как сказал папа.
Белые проигрывали войну. Разные части Красной армии возвращались и маршировали по Петрограду, а люди кричали «ура» и плакали. В коммуналку пришел человек с рулеткой, что-то подсчитал в голове, шевеля губами и закатывая глаза к потолку, а потом сказал, что у них слишком много квадратных метров – надо потесниться и освободить место героям-красноармейцам. Въехали двое мужчин, а на женскую половину – Вероника. Вероника вошла в черных сапогах до колен. Ее шинель была свернута в длинную скатку и переброшена через плечо, а на поясе болтался медный котелок. Она положила шинель на пол и дальше спала на ней. Она готовила на кухне в своем котелке, и никто из женщин не смел у нее воровать, даже если в котелке было мясо. С другими женщинами Вероника мясом не делилась, но всегда давала Авроре сколько та захочет. Вероника была пулеметчица в Красном женском батальоне смерти. В Сибири она со своим пулеметом воевала против белоказаков и получила медали. Аврора сидела у Вероники на коленях, ела мясо и слушала ее рассказы, почти ничего не понимая. Керенский сформировал Женские батальоны смерти. Керенский был лучше царя, но хуже товарища Ленина, поэтому товарищ Ленин взял штурмом Зимний дворец и победил Керенского в Октябрьской революции. Некоторые женщины из батальонов смерти перешли на сторону Ленина и, чтобы доказать свою верность, сражались еще яростнее других. Аврора спросила, сможет ли она, когда вырастет, тоже стать пулеметчицей, и Вероника ответила, это не то, что быть обычным солдатом, а техническое, примерно как шить на швейной машинке, и потому женщины справляются тут лучше мужчин, и Авроре надо хорошо учиться и поднатореть в арифметике.
Засиживаясь вечером над примерами, Аврора иногда слышала, как Максим Александрович говорит про маму. Чаще всего это случалось, когда он с другими мужчинами пил водку за большим столом.
Сразу после маминого отъезда он говорил, что она – анархо-синдикалистка. Это явно было что-то обидное, зато успешно объясняло другим мужчинам, отчего он снял обручальное кольцо.
Через некоторое время, когда начали приходить мамины письма из Монтаны, папа стал говорить о ней мягче. Он говорил, что она была скорее стихийная анархистка с самыми лучшими намерениями, но ей недоставало прививки ленинизма и революционной дисциплины.
Авроре от этого хотелось свернуться клубочком и сосать палец, хотя стойкие солдатики революции так себя не ведут, но она все равно так делала, иногда под бочком у Вероники, укрытая ее шинелью. Для нее мама была женщина верхом на лошади, с развевающимися на ветру рыжими волосами. Это и большое синее озеро в Чикаго – вот и все, что она помнила про Америку.
Прошло несколько месяцев. Теперь папа иногда называл маму не анархо-синдикалисткой и не стихийной анархисткой, а ковбойкой, и потом издавал что-то наподобие смешка, приглашая других мужчин посмеяться. Они смеялись. Затем мама была у него уже только ковбойкой.
Лил дождь. И опять. Дождь лил почти все время. Дождь лил без конца. Когда Аврора шла в школу, грязь налипала ей на ботиночки, так что они становились тяжелые-тяжелые, пока не потопаешь по луже и не отмоешь их. Лучшие лужи были на проезжей части. Как-то Аврора топталась в луже и услышал звон колокольчика. Она помнила, как мама однажды сказала по-английски: «Звонкий, словно колокольчик». Аврора не понимала этих слов, пока не услышала этот колокольчик, такой звонкий и так близко, входящий в ухо, точно сосулька. Она подняла голову и увидела, что это звонок трамвая, остановившегося рядом с ней. Вагоновожатый одной рукой дергал веревку звонка, а другой куда-то указывал. Аврора глянула в ту сторону и увидела приближающийся автомобиль. Шофер, чисто выбритый молодой человек в черной кожанке и армейской фуражке, смотрел зелеными глазами прямо на нее, и Аврора думала, он ее объедет, однако руки в черных кожаных перчатках не крутили баранку сильно, а только чуть-чуть, чтобы обогнуть выбоины. Аврора прижалась к трамваю, чувствуя над головой рокот его мотора, и машина пронеслась мимо, взметнув завесу бурой воды. За мгновение до того, как вода обрушилась Авроре на голову, та через заднее стекло автомобиля увидела мужчину в черной коже: в одной руке он держал зажженную папиросу, в другой – лист белой бумаги с напечатанным списком. Весь список был исчеркан красными чернилами. У Авроры мелькнула мысль, что, наверное, у этого мужчины есть дочка и та изрисовала лист. Она даже успела задуматься, важная ли бумага и накажут ли девочку.
Тут все стало бурым. Аврора силилась раздышаться и протирала глаза, когда чья-то рука схватила ее шиворот и втащила в трамвай. Это был вагоновожатый, очень злой – и не на нее.
– По одежде вижу, ты не беспризорница. Где твои родители? – спросил он.
Аврора ответила, что мама в Монтане, а папа – по такому-то адресу.
Вагоновожатый медленно сел на деревянное сиденье впереди, где были рычаги и рукоятки. Его огромные черные усы свисали с худого лица, как эти штуки, которыми насекомые хватают еду. Он закрыл глаза руками, как будто плачет или молится, и кончики усов задвигались от шевеления губ. Говорил вагоновожатый почти беззвучно, но Аврора различила названия улиц. Потом он отнял руки от лица и заморгал голубыми глазами на лобовое стекло, как будто не понимал, как здесь оказался.
– Сделаем, – звонким голосом объявил он.
Вагоновожатый чему-то радовался, но люди в трамвае ворчали, а один потребовал, чтобы его выпустили, «пока ты не взялся за свои фокусы, Гриша!». Гриша что-то сделал с рычагами, и трамвай поехал. Вскоре недовольный пассажир сошел, а потом и еще несколько, не одобрявших фокусы.
Они добрались до перекрестка, где рельсы разбегались в разные стороны, словно брошенные на стол стальные макаронины. Гриша подался вперед, вгляделся в рельсы, подергал кончиками усов, шепча себе под нос очередное заклинание, потом дернул какой-то рычаг, отчего свет в трамвае погас, а рычание мотора стихло. Стрелки на рельсах впереди сдвинулись; через мгновение трамвай повернул влево и беззвучно двинулся новым курсом. Люди недовольно захлопнули свои газеты, в которых читали про белых и про воббли[2]. Гриша снова дернул рычаг, свет зажегся, мотор зарычал, и трамвай уверенно покатил к следующему перекрестку, где Гриша повторил свой фокус и снова переехал на другие рельсы. Через некоторое время он попросил Дон не визжать каждый раз, как это происходит. Ее восхищало, что крошечное движение стрелок меняет курс тяжелого вагона и всех, кто в нем, но ее восторженные вопли мешали другим пассажирам читать их книги и газеты.