– Что-то с Америкой неладно, – сказала Аврора, – вот я и поехала сюда.
– Насколько ж тогда худо в Америке, – заметил Шаймат, выразительно оглядывая сперва столовую № 30, затем свою хлебную пайку. – Пятьдесят грамм, Аврора. У тебя карточка в инженерную столовую, так ведь? Там ты получила бы сто.
– Я не голодная, – ответила Аврора, косясь в направлении домны № 4, где они с Шайматом и Физматовым полчаса собирали останки замерзшего сварщика. Потом Физматов ушел в зону. Обычные заключенные о пятидесятиграммовой хлебной пайке могли только мечтать. По счастью, Физматов был настолько очевидно важен для Магнитогорского металлургического комбината, что ему исхитрились выписать питание не хуже чем у любого комиссара.
Шаймат понял, что имеет в виду Аврора, и кивнул.
– Я боялся, ты заболела, – сказал он, изображая, будто чешет под мышкой.
Аврора узнала жест, преодолевающий все языковые барьеры. Она улыбнулась и мотнула головой, показывая, что у нее нет вшей – переносчиков тифа. Женское общежитие, где ее разместили, было относительно чистым.
– В Америке, если были сомнения насчет постели, я ложилась на полу.
Шаймат кивнул:
– Здесь в казахском поселке некоторые спят снаружи на деревянных скамьях.
Аврора подняла брови – они оттаяли и даже понемногу обретали чувствительность, так что она почти уверенно могла сказать, что не обморозилась.
– Там не сильно холоднее, чем внутри, – успокоил Шаймат.
Удостоверившись, что новенькая американка знает о профилактике тифа, Шаймат зачерпнул ложкой суп.
– Ты очень хорошо говоришь по-русски, – заметил он. – О, я бы не определил, потому что сам говорю по-русски так плохо! Но другие уверяют, не знали бы, что ты из Америки, думали бы, что выросла в Петербурге.
Теперь он звался Ленинградом, но в историческом контексте употреблять старое название было простительно.
– А я там и выросла, – ответила Аврора.
2. Петроград (бывший Санкт-Петербург, позднее Ленинград). 1920–1923 гг
Наверняка она что-то осознавала и раньше, потому что даже собаки и младенцы осознают окружающий мир. Однако первое осознание своего осознания – и, возможно, с этого начинается память – пришло, когда она твердо усвоила, что некоторые вещи именуются двумя разными словами. И в том числе она. На старом месте ее звали Дон. Но если бы к ней так обращались здесь, на новом месте, куда переехали мама с папой, то люди бы смеялись и думали, что это название реки.
На старом месте имя Дон, Dawn, означало «рассвет». Рассвет бывает каждый день.
На новом месте особенный рассвет случился, когда она была совсем маленькой, в ноябре, или в октябре, как его здесь называли.
Имя Рассвет для девочки не годилось, и папа звал ее Авророй, что значит примерно то же, но не совсем. Такое имя носил знаменитый крейсер, начавший революцию. Когда папа или мама обращались к ней так при новых знакомых, те улыбались и говорили, что она славный октябренок, дочь Октября.
Затем слова полетели на нее, как тополиный пух, когда задует весенний ветер, так что она не могла открыть рот для вдоха, чтобы несколько не попало на язык. Новое место звалось Петроград или Санкт-Петербург. Старое – Америка или Соединенные Штаты.
Иногда по тому, какое слово человек употребляет, можно было догадаться, что он думает.
Место, где они жили, называлось коммуналка. Это значило примерно то же, что дом, но в домах больше никто не жил. Дома были у белых. У буржуев. Красные жили в коммуналках. Их коммуналка прежде была домом, но белые, которые тут жили, уехали во Францию и забрали с собой все свои буржуйские вещи. Красные экспроприировали дом и повесили на веревку простыни, чтобы получились стены и мужчины с женщинами жили отдельно. Это было как походный лагерь, не настоящий, как мама разбивала в Монтане, а понарошку. Папа и другие мужчины жили по одну сторону простынь, а Дон с мамой и остальными женщинами – по другую. Мама понимала «па-руски» хуже папы и не знала, что женщины про нее говорят.
Когда кто-нибудь из чужих взрослых гонялся за Дон, она на четвереньках проползала под простыню на другую сторону, куда этому человеку было нельзя, а Дон разрешали быть где угодно, если только за простынями не происходили некоторые вещи. Тогда мама сажала Дон на колени и обнимала, пока та не засыпала.
Некоторые части коммуналки были и для мужчин, и для женщин: кухня и комната с большим столом. Только мужчины всегда сидели вокруг стола, а женщины стояли на кухне. Как-то Дон спросила: «У нас простыни кончились?», думая, что между кухней и комнатой тоже должна быть простыня. Мама как-то странно рассмеялась – Дон не захотелось рассмеяться вместе с ней – и с мокрыми руками пошла из кухни в комнату с большим столом. Мужчины глянули на нее удивленно, и мама сказала папе что-то про Дон и простыни, а папа ответил по-английски: «Из уст младенцев…» После этого много кричали, и Дон поняла только, что люди сердятся. Ей велели не огорчаться, но она все равно огорчилась.
Женщины говорили, что у мамы в кастрюле слишком много мяса и это по-буржуйски. Маме приходилось стоять рядом с кастрюлькой, пока все не сготовится, иначе, говорила она, вернешься, а кастрюлька пустая. Дон любила бывать с нею на кухне, но другие женщины всегда говорили, чтобы она не мешалась. Одна, Галина, всегда норовила пнуть Дон. Она кричала: «С дороги!», даже если Дон вовсе не была на дороге, и старалась подобраться ближе и пнуть ее. Дон игра нравилась, и она почти всегда выигрывала, но как-то Галина молча подошла и плеснула на Дон кипятком из кастрюли, ошпарив ей руку, так что там остался красный ожог в форме звезды. Папа увел вопящую Дон и намазал ожог сливочным маслом, и не только мама, но и все остальные женщины орали на Галину.
После этого Дон реже бывала на кухне, чтобы не путаться под ногами – это были ее новые любимые слова. Она проводила время в комнате с мужчинами. Там всегда пахло газетами. Газет приходило столько, что они заваливали коммуналку, как снег в метель; иногда их приходилось выгребать. Впрочем, мужчины часто говорили ей пойти поиграть, и тогда она пролезала под простыней в холодную пустую часть здания. Братьев и сестер у нее не было, других детей в коммуналке тоже. Люди здесь не заводили семью, потому что семья – это буржуазно и сентиментально.
Как-то вечером, когда Дон отправили поиграть, она с другой стороны простыни услышала, как папа рассказывает про Америку и настолько там все буржуазно, сентиментально и религиозно, так что развестись трудно, а здесь в Советском Союзе он просто снял обручальное кольцо – вот и весь развод.
Дон думала, может, ей приснилось, потому что от ожога на руке она видела странные сны. Однако на следующее утро кольца у папы на руке и впрямь не оказалось. Она спросила, где кольцо, а папа глянул на другого мужчину, который смешно наморщился, и тогда папа опустил глаза и сказал, что отдал золото народу – купить пуль для борьбы с белыми.
– Что ж ты не вырвал золотой зуб и не отдал его в переплавку вместе с кольцом? – спросил Антонио. Он был итальянец и всегда отпускал какие-нибудь такие шуточки. Иногда другие мужчины смеялись, а иногда злились и говорили ему заткнуться. Сегодня папа промолчал.
А что мама, спросила Дон. У нее было такое чувство, будто она пытается проглотить большой кусок черного хлеба, не разжевав, хотя на самом деле она ничего не ела с прошлого вечера.
– С мамой все хорошо, – ответил папа. – Мы просто слишком разные.
Дон подумала, что, видимо, неправильно понимает это слово – ей казалось, что мамы с папами и должны быть очень разными, в том-то и весь смысл. Мужчины за столом сразу притихли. Все смотрели на папу, и никто не смотрел на Дон. Папа сказал по-русски:
– Теперь все иначе. Сама концепция брака, жены и мужа. Это были поповские выдумки, буржуазная мораль.
– Будь стойким солдатиком революции, Аврора, – сказал один из мужчин. – Не плачь, думай, насколько хуже нашим товарищам, которые сражаются с белыми.