К правительственным мерам Митенька стал относиться критически. Находил, что многого еще остается желать и что хотя, конечно, всего вдруг нельзя, однако не мешало бы кой-что и поприкинуть. Но и в этом случае он надеялся, что практика значительно поправит теорию, а под практикою разумел себя и других Козелковых, рассеянных по лицу Российской империи. «Вся суть, mon cher, заключается в исполнителях, – развивал он по этому случаю свою теорию, – если исполнители хороши, и главное (c’est le mot[63]), если они с направлением, то всякий закон…»
Уже с самой минуты вшествия своего в вагон железной дороги он начал поражать всех своим глубокомыслием, зрелостью суждений и, так сказать, преданным фрондерством. Во-первых, он встретился там с Петей Боковым, своим другом, сослуживцем и однокашником, который тоже ехал по направлению к Москве. Разумеется, образовался обмен мыслей.
– Ты к себе? – спросил Митя.
– Да; а ты тоже к себе? – в свою очередь, спросил Петя.
– Да. Пора. Надо дело делать.
Оба друга умолкли и уставились глазами в землю, как будто застыдились. Спутники их переглянулись; одни, которые неопытнее, заключили, что с ними путешествуют инкогнито два средних лет чимпандзе,[64] возвращающиеся к стадам своим; другие же, которые поопытнее и преимущественно из помещиков, тотчас догадались, в чем дело, и, взирая то на Митеньку, то на Петеньку, думали: «А что, ведь это, кажется, наш?»
– Знаешь ли, что я полагаю? я полагаю, что обязанности начальников края совершенно ни с чем не сообразны! – продолжал между тем Митенька, вдруг переставши стыдиться.
Петенька гамкнул что-то в ответ. Спутники опять переглянулись; опытные сказали себе: «Ну да, это он! это наш!», неопытные: «Эге! как нынче чимпандзе-то выравниваться начали!» А советник ревизского отделения Ядришников, рискнувший на лишних шесть целковых, чтобы посмотреть, что делается в вагонах первого класса, взглянул на Митеньку до того почтительно, что у того начало пучить живот от удовольствия.
– Я полагаю, что начальник края обязан заниматься, так сказать, одною внутреннею политикой! – продолжал умствовать Митенька.
– Нынче, вашество, этим делом штаб-офицеры заведывают! – доложил Ядришников и тут же усумнился, понравится ли его речь Митеньке; но последний не только не рассердился, но даже взглянул на него с благосклонностью.
– Я не об том говорю, – отвечал он, – я говорю об том, что начальнику края следует всему давать тон – и больше ничего. А то представьте себе, например, мое положение: однажды мне случилось – а la lettre[65] ведь это так! – разрешать вопрос о выдаче вдовьего паспорта какой-то ратничихе!
– Я тебе лучше скажу! – вступился Петенька, – предместник мой завел, чтобы все низшие присутственные места представляли ему на утверждение дела о покупке перьев, ниток и прочей канцелярской дряни! Разумеется, я это уничтожил, но, спрашиваю тебя, каков гусь мой предместник!
– Я говорил и повторяю: если вы желаете, чтоб мы дело делали, развяжите нам руки! Развяжите нам руки! – повторяю я, потому что странно, наконец, и требовать от человека с связанными руками, чтоб он действовал!
В этом духе беседовал Козелков довольно продолжительное время, в заключение же объявил себя решительно против излишней, иссушающей соки централизации и угрожал, что если эта система продолжится, то «некогда плодоносные равнины России в самом скором времени обратятся в пустыню».
– Нам надо дать возможность действовать, – прибавил он, – надо, чтобы начальник края был хозяином у себя дома и свободен в своих движениях. Наполеон это понял. Он понял, что страсти тогда только умолкнут, когда префекты получат полную свободу укрощать их.
– Я совершенно с тобой согласен, – отозвался с чувством Петенька.
Я не знаю, согласились ли с Козелковым прочие пассажиры, но с своей стороны спешу заявить, что никаких препятствий к приведению в исполнение его преднамерений не встречаю.
Только приезд в Москву остановил потоки козелковского красноречия, но и тут, выходя из вагона, он во всеуслышание сказал другу своему, Петеньке:
– Я полагаю, mon cher, что нам не мешало бы вступить в соглашение с здешними публицистами!
Однако ж к публицистам не поехал, а отправился обедать к ma tante[66] Селижаровой и за обедом до такой степени очаровал всех умным разговором о необходимости децентрализации и о том, что децентрализация не есть еще сепаратизм, что молоденькая и хорошенькая кузина Вера не выдержала и в глаза сказала ему:
– Какой вы, однако ж, Митенька, сделались умный!
Приехавши к «себе», Митенька был встречен гурьбою «преданных». Еще до отъезда своего в Петербург он постепенно образовал около себя целое поколение молодых бюрократов, которые отличались тем, что ходили в щегольских пиджаках, целые дни шатались с визитами, очаровывали дам отличным знанием французского диалекта и немилосерднейшим образом лгали. Во главе этой камарильи стоял правитель канцелярии, который хотя был малый на возрасте и происходил из семинаристов, однако, как человек сообразительный, вынужден был следовать за общим потоком. Митенька гордился этою молодежью и называл ее своею гвардиею, но в городе членов ее безразлично называли то «сосунками», то «поросятами».
Нынче довольно много развелось таких бюрократов. Начальники неутомимо стараются о том, чтобы окружить себя молодыми людьми, которые бы имели отчетливое понятие об английском проборе и показывали в приемах грацию. Это, по мнению их, возвышает администрацию, сообщая ей известного рода шик. Некоторые даже снимают с себя фотографические портреты в таком виде: посредине сидит молодой начальник, по бокам – молодые подчиненные, – и, право, группы выходят хоть куда! Начальник обыкновенно представляется нечто разъясняющим, подчиненные – понимающими. Что разъясняет начальник и что понимают подчиненные – об этом до сих пор не мог дать отчета ни один фотограф, однако я никак не позволю себе предположить, чтобы это был с их стороны наглый обман.
Итак, «преданные» гурьбой встретили Митеньку. Произошла сцена. В былые времена администратор ограничился бы тем, что прослезился, но Митенька, как человек современный, произнес речь.
– В настоящую минуту, господа, – сказал он, – мне более, нежели когда-нибудь, необходимо ваше усердие. Прежде я многое предугадывал, теперь – убедился. Виды выяснились совершенно. Нам предстоит только условиться насчет плана будущей кампании – о плане этом вы будете в свое время поставлены мною в известность – и затем дружно направить свои усилия к единой общей цели. Не обещаю вам, что труд будет легкий; напротив того, не скрою, что он даже будет очень и очень тяжел, но надеюсь, что, с Божьею помощью, мы преодолеем препятствия и уничтожим преграды. Главное, messieurs, – быть всегда на страже. Вы поставлены, так сказать, у кормила общественного спокойствия, а с общественным спокойствием – по крайней мере, таково мое мнение – в сильной степени связано общественное благосостояние. С одной стороны, ничто так не обеспечивает благонамеренный человеческий труд, как общая тишина, с другой стороны, что же может нам гарантировать тишину, как не благонамеренный человеческий труд? Эти две великие общественные силы неразрывны (Митенька соединил при этом пальцы обеих рук и сделал вид, что не может их растащить), и если мы взглянем на дело глазами проницательными, то поймем, что в тесном их единении лежит залог нашего славного будущего. Тем не менее, взирая на предмет беспристрастно, я не могу не сказать, что нам еще многого кой-чего в этом смысле недостает, а если принять в соображение с одной стороны славянскую распущенность, а с другой стороны, что время никогда терять не следует, то мы естественно придем к заключению, что дело не ждет и что необходимо приступить к нему немедленно. Eheu, Posthume, Posthume! – так предостерегает нас древний поэт, и мы не имеем права не воспользоваться его советом. Итак, господа, бодрость и смелость! Будем вместе работать и вместе надеяться. С своей стороны, я всегда, как вы знаете, готов ходатайствовать перед высшим начальством за достойнейших.