Такова была, в первый раз по возобновлении, вступительная речь Митеньки. Правитель канцелярии сейчас же определил ее достоинство, сказав, что это речь без подлежащего, без сказуемого и без связки, но «преданные» поняли. С своей стороны, хотя я и согласен с мнением правителя канцелярии, но нахожу, что такого рода красноречие составляет истинное благополучие и положительный ресурс при нашей бедности. С помощью его можно администрировать, можно издавать журналы, можно даже написать целый трактат о бессмертии души. И будет хорошо.

Разумеется, если б у нас были другие средства, если б мы, по крайней мере, впрямь желали что-нибудь сказать, – тогда дело другое; а то ведь и сказать-то мы ничего не хотим, а только так, зря выбрасываем слова из гортани, потому что на языке болона выросла. Стало быть, тут речи без подлежащего, сказуемого и связки приходятся именно как раз впору. Во-первых, обилие словотечения может обмануть слушателя; во-вторых, ежели слушатель и не обманется, то что же он сделает? – плюнет и отойдет прочь – и ничего больше.

Сказав свое слово, Козелков не устыдился, как делывал это прежде, но зажмурил глаза и представился утомленным.

– Без вашества к нам «земские учреждения» пришли-с, – робко молвил правитель канцелярии.

– Будем орудовать-с.

– Прикажете, вашество, распоряжение сделать?

– Будем распоряжаться-с.

Присутствующие думали, что Козелков вновь вступает в состояние единословия, однако ошиблись. Действительно, он несколько минут простоял словно отуманенный, но так как закваска была положена, то не успели слушатели оглянуться, как уже толчея была в исправности и по-прежнему толкла безостановочно.

– «Земские учреждения», messieurs, – сказал он, – вот часть той перспективы, которая виднеется перед нами в будущем. Все картины, messieurs, пишутся по частям и постепенно, и ни одна из них никогда еще не являлась на свет вдруг, готовою во всех своих частях. Начатая с известного пункта, картина растет, растет, развивается, развивается, все дальше и дальше, покуда, наконец, художник не почувствует потребности довершить начатое, осветив дело рук своих лучами солнца. И все в мире следует этому мудрому закону постепенности. Все живет, все работает, все делает свое дело потихоньку и не спеша. Все смотрит вперед, messieurs. И я почитаю себя счастливым, что могу быть перед вами истолкователем тех чувств, которыми более или менее всякий из вас волнуется. Да; еще в школах нас заставляли заучивать мудрое изречение: «Надежда утешает царя на троне, земледельца за сохою, страждущего на одре смерти», и еще:

Надежда! кроткая посланница небес.

И я нахожу, что незабвенные наши педагоги очень хорошо поступали, что упражняли наши молодые умы подобными изречениями. Итак, повторяю: картина еще не нарисована, но она будет нарисована – в этом порукою вам… я! Я многое мог бы сказать вам по этому поводу, о многом желал бы условиться, объясниться, посоветоваться (я человек, messieurs, и, как человек, могу ошибаться), но нахожу полезнейшим оставить этот предмет до времени. А покамест, messieurs, подумайте! и ежели встретите какие-либо сомнения, обращайтесь ко мне с полною откровенностью. Подумайте, messieurs.

Единодушное «ура!» было ответом на эту новую предику обожаемого начальника. Но Козелков уже утомился и только махнул рукой на шумные заявления «преданных».

Дело было вечером, и Митенька основательно рассудил, что самое лучшее, что он может теперь сделать, – это лечь спать. Отходя на сон грядущий, он старался дать себе отчет в том, что он делал и говорил в течение дня, – и не мог. Во сне тоже ничего не видал. Тем не менее дал себе слово и впредь поступать точно таким же образом.

III

А на дворе между тем не на шутку разыгралась весна. Крыши домов уж сухи; на обнаженных от льдяного черепа улицах стоят лужи; солнце на пригреве печет совершенно по-летнему. Прилетели с юга птицы и стали вить гнезда; жаворонок кружится и заливается в вышине колокольчиком. Поползли червяки; где-то в вскрывшемся пруде сладострастно квакнула лягушка. Огнем залило все тело молодой купчихи Бесселендеевой.

– Не могу я ноченьки спать! все тебя, ненаглядного, вижу! – говорит она старому, дряхлому мужу своему.

– Спи! – рычит старый муж и, перекрестивши рот, перевертывается на другой бок.

Словом, всё, все улицы города Семиозерска переполнены какою-то особенною, горячею атмосферой.

Митенька тоже ощущает на себе признаки всемогущей весны. Во-первых, на лице у него появилось бесчисленное множество прыщей, что очень к нему не идет. Каждый раз, вечером, перед сном, он садится перед зеркалом и спрашивает камердинера своего Ивана:

– А что, брат, кажется, уж и в самом деле весна?

– Сами видите! – угрюмо отвечает Иван.

– Много?

– Не есть числа!

– Дай пудру!

Во-вторых, он каждый день, около сумерек, пробирается окольными переулками к дому, занимаемому баронессой фон Цанарцт. В отдалении, на почтенном расстоянии, реют квартальные.

Но административные заботы парализируют все, даже порывы любви. Нет той силы, нет той страсти, которая изгнала бы из головы Митеньки земские учреждения. «Что такое земские учреждения?» – спрашивает он себя сто раз на дню, и хотя объяснить не может, но понимает, чувствует, что понимает. И таким образом влияние весны уничтожается само собою и выражается в одних прыщах. Напрасно хочет он забыть свои преждевременные опасения, напрасно хочет упиться вином любви: в ту самую минуту, когда уста его уже отваживаются прикоснуться к чаше, вдруг что-то словно кольнет его в бок: «А про земские-то учреждения и забыл?»

– Вы не поверите, Marie, как я озабочен! – говорит он баронессе, которая смотрит на него отчасти с досадой, отчасти иронически, – эти земские учреждения… я начинаю, наконец, думать о нигилизме!

– Так вы… нигилист? – произносит баронесса и смотрит еще насмешливее, как будто хочет сказать: «Базаров никогда не позволил бы себе поступать таким нелепым образом с хорошенькой женщиной…»

– Скажу вам, Marie, по секрету: мы все, сколько нас ни есть, мы все немножко нигилисты… да! Разумеется, мы обязаны покамест держать это под спудом, но ведь шила в мешке не утаишь, и истина, bon gre, mal gre,[67] должна же когда-нибудь открыться!

Баронесса с изумлением слушает это нового рода признание, но оно начинает интересовать ее.

– Au fait,[68] что такое нигилизм? – продолжает ораторствовать Митенька, – откиньте пожары, откиньте противозаконные волнения, урезоньте стриженых девиц… и, спрашиваю я вас, что вы получите в результате? Вы получите: vanitum vanitatum et omnium vanitatum,[69] и больше ничего! Но разве это неправда? разве все мы, начиная с того древнего философа, который в первый раз выразил эту мысль, не согласны насчет этого?

Митенька наклоняется очень близко к плечу баронессы и заискивающими глазами смотрит ей в лицо.

– Не нужно только бунтовать, – прибавляет он нежно.

– Но надеюсь, что вы бунтовать не будете?

– Конечно, против вас, Marie, какой же бунт с моей стороны возможен?

– Ну, а не против меня? – допрашивает Marie.

– Вы меня не знаете, Marie, – говорит он таинственно, – я совсем не таков, каким кажусь с первого взгляда. Конечно, я служу… но ведь я честолюбив! Marie! поймите, ведь я честолюбив! Откиньте это, вглядитесь в меня пристальнее – и вы увидите, что административная оболочка далеко не исчерпывает всего моего содержания!

– Итак… вы повстанец?

– Я не говорю этого, баронесса, – опять-таки, зачем впадать в крайности? – но я могу… я во всяком случае могу сохранить свою независимость! Этого, я надеюсь, никто от меня не отнимет!

Митенька чувствует, что он все более и более запутывается, но приход барона очень кстати выводит его из неловкого положения.

вернуться

67

Волей-неволей (фр.).

вернуться

68

На самом деле (фр.).

вернуться

69

Vanitas vanitatum et omnia vanitas (лат.) – суета сует и всяческая суета.