Дед Таннер давно уже не вставал так рано. Когда-то он чуть не каждый день поднимался с зарей, но теперь в этом не было нужды. Дети его давно выросли и разъехались, жена, Марджори, несколько лет как умерла, неумолимый лес опять наложил свою лапу на его когда-то цветущую ферму: кизил и ежевика душили фруктовые деревья, в огороде пышно разросся щавель и овсюг, не надо было доить корову, кормить кур — ни кур, ни коровы не было. Молоко теперь привозил молочник, а яйца дед Таннер покупал в лавке. И осталось ему, по старой привычке, только вставать по утрам, а вечером ложиться, да еще вспоминать. Если бы не Бакингемы, жить было бы совсем скучно. Никому, даже самим Бакингемам, он не мог бы сказать, как много значат для него их трое детишек.
Сегодня он встал рано потому, что жара была удушливая, и солнце уже палило, и северо-западный ветер, не стихавший всю ночь, как и вчера, рвал с деревьев листья. Дед Таннер ненавидел северный ветер, ненавидел его всю жизнь. Дурной это ветер, он приводит в ярость мужчин, действует на нервы женщинам, пугает малых детей. Высокая трава, что растет у самого порога, высохла, как солома, в воздухе носится пыль и запах дыма. Скорее всего, именно запах дыма и поднял деда с постели и заставил выйти на улицу в пижаме.
В небе дыма не было видно, но он щекотал ему ноздри и проникал в сознание, гнал намять в далекое прошлое, к тому страшному часу, когда он один на один встретился с адом, и один с ним боролся, и один его победил. Он тогда усердно молился о том, чтобы переменился ветер, чтобы хлынул дождь, чтобы прибыла подмога, но помощи не было, и он справился один, а потом стоял на своем участке — весь черный, обгоревший, с непокрытой головой, мужчина в расцвете сил — и грозил кулаком небу.
Старый лесной житель, дед Таннер чуял запах эвкалиптового дыма, донесенный ветром от костра, который жгли за пятнадцать, за двадцать миль. Он чуял этот дым, видел его с закрытыми глазами, отзывался на него напряжением всех чувств. И сейчас он стоял неподвижно, всем существом воспринимая этот слабый, далекий сигнал опасности.
Да, где-то горит, а вокруг все высохло, поднеси спичку — вспыхнет. И всегда это случается вот в такие дни, когда бушует северный ветер, температура подскакивает, в горах так сухо, что треск стоит. В другое время года пожар легко залить водой, а в такой вот день любой огонек может в минуту превратиться в бедствие.
Уже много лет дед Таннер не видел настоящего дыма — бешеного, кипящего, черно-красного дыма от большого лесного пожара. Бывало, что горел кустарник, и часа два его не могли потушить, или фермеры палили траву под новые посадки, или рабочие выжигали бровку вдоль дороги. Бывало, что пожарные бригады перед наступлением летней жары расчищали огнеопасные участки в лесу (эти-то любят устраивать иллюминацию!). Но настоящего дыма он не видел вблизи с 1913 года. Он читал о серьезных пожарах, видел иногда по ночам далекое зарево, особенно в 1939 году, но эти времена, как видно, прошли, очень уж много везде стало народу.
Близость пожара всегда как-то подстегивала деда, но пугаться он зря не пугался. Он знал, что пожар, в отличие от землетрясения, или оползня, или извержения вулкана, можно остановить или повернуть. Люди понимающие умеют даже бороться с огнем при помощи огня. Так он и сам поступил в 1913 году и спас свою ферму, а у других, по соседству, все погибло. В тот день, 13 января, даже от Прескота ничего не осталось. Утром был городок как городок, а к вечеру — куча обуглившегося мусора, и вся семья Гибсонов сгорела заживо.
Тот ужасный день начался вот так же. И то же было число на календаре, тот же резкий северный ветер, тот же слабый запах дыма и жара все сильнее — до 112 градусов[2] в тени. А когда пожар перевалил через горы и обрушился в долину наподобие тысячи мчащихся бок о бок паровозов, тогда стало еще жарче — так жарко, что птицы на лету падали мертвыми, и трава загоралась чуть ли не сама собой, и запертые дома взрывались, и закипали ручьи.
Но это все было очень давно. Теперь такое невозможно. Теперь повсюду сотни пожарных, обученных, оснащенных быстроходными машинами с цистернами и рукавами. Они молодцы, знают свое дело. Теперь в эвкалиптовых и сосновых лесах прорублены просеки — широкие голые рубцы тянутся по склонам, там вся трава до последней былинки запахана в землю, а земля не горит. Теперь везде появились дома, фермы, а самые густые заросли, особенно опасные при пожаре, в большинстве расчищены (так, по крайней мере, все говорят). Теперь на высоких местах настроили водонапорных башен, а на западном склоне долины есть Прескотское водохранилище — восемь миль в длину и полторы, а то и больше, в ширину. Какой это пожар, спустившись из лесов, может поглотить миллионы тонн воды? Какой пожар может перескочить через водохранилище шириною в полторы мили?
Дым, который он почуял старым носом, скорее всего, не от лесного пожара. Сирен не слышно, и ночью их не было, это точно. Вся долина еще спит, только вот ветер. А может, это Фэрхоллы — они уж лет сорок как встают спозаранку — насовали в кухонную плиту сучьев с листьями.
…Фэрхоллы еще спали. Встал только Питер, но он отнюдь не топил кухонную плиту. Он купался в ручье, который дедушка, когда был помоложе, запрудил камнями, землей и стволами древовидных папоротников. Но дедушка строил запруду не для купания. Купаться в ручьях считалось неразумным. Около воды всегда водятся змеи, а под водой много коряг.
Питер был единственным внуком Фэрхоллов, единственным ребенком их единственного сына, и ни для кого это не было так ощутительно, как для самого Питера. Ему приходилось нелегко, потому что на нем были сосредоточены почти все мысли, и вся любовь, и все надежды семьи. Это был тяжкий груз, пригибавший его к земле. Почти все время все боялись, что с Питером вот-вот случится что-нибудь ужасное: что он убьется в автомобильной катастрофе, или утонет, или заболеет и умрет.
«Питер, осторожно!», «Питер, не ушибись!», «Питер, смотри под ноги», «Питер, ты здоров?», «Питер, скорее переоденься, ты весь промок», «Питер, давай я тебе разотру грудь», «Питер, сейчас придет доктор»…
Он прекрасно все понимал. Он понимал, что лишь очень редко их любовь приносила ему радость, обычно она внушала ему тоскливый страх. Это относилось и к родителям, и к старикам. Иногда он спрашивал себя: неужели вот так же, в таком же состоянии непрерывной тревоги, рос его отец?
И все же Питер в тринадцать лет был здоровым и крепким мальчиком, только вот упорно не толстел. С тех пор как он себя помнил, он проводил две недели января — вторую и третью — у деда с бабкой, и почти всякий раз дедушка встречал его словами: «Мы тебя тут живо откормим». Дедушка и бабушка совсем не менялись. Они всегда выглядели одинаково, всегда говорили одно и то же, всегда душили его своей любовью, разве что удавалось хитростью избавиться от них на некоторое время. Они и не догадывались, что он уже несколько лет рано утром бегает купаться в ручье, если погода жаркая. Конечно, только при этом условии, потому что вода в ручье даже лётом очень холодная. У него все тело покрывалось гусиной кожей, но удовольствие было огромное. Нырнуть в ледяную воду — все равно что вырваться из тюрьмы.
Ручей был его тайной: ведь если кто узнает, тогда конец. Он никому об этом не рассказывал, даже Стелле Бакингем. Иногда ему казалось, что это очень нехорошо с его стороны, потому что Стелла была совсем особенная, не такая, как другие девочки, а уж о мальчиках и говорить нечего. Стелла — единственная в своем роде. Для Питера она всегда была такой и, может быть, всегда будет. При мысли о ней Питеру стало грустно. Что он тут будет делать целую неделю после того, как Стелла уедет к морю?
Стелла беспокойно заворочалась во сне. Почему-то она знала, что спит. Она как бы видела себя со стороны: простыни, как всегда, сбиты в комок, подушка, как всегда, на полу, одна рука, как всегда, болтается, свесившись с кровати. Понимала Стелла и то, что ей надо проснуться, что если она не проснется, дом уплывет в море. Дом должен бы быть привязан к молу, но Жюли развязала канат, а снова завязать не может.
2
В некоторых странах температура измеряется по шкале Фаренгейта, +112° — это примерно — +40° по Цельсию.